Дневник русской женщины — страница 27 из 75

ной попытке представить себе её, которая мне никак не удаётся, меня охватывает ужас… отчего это? Или оттого, что мы не можем вообразить себе вечное существование, или же просто зависит от индивидуальности? — “Оттого, что мы действительно не в силах представить себе вечность; вы хотите представить себе невозможное, вы истощаете себя понапрасну, от этого и происходит ужас. Вечность можно мыслить, но представлять себе её нельзя. Попробуйте вообразить круглый квадрат, т. е. невозможное. Будете стараться вообразить и тоже в конце концов придёте в ужас”. (Я потом сообразила, что, если бы возразить ему, что круглый квадрат, в сущности, бессмыслица, и что его нельзя сравнивать с вопросом о вечности; но из-за выражения –- не стоило спорить, результат был всё тот же). Это был единственный, вполне удовлетворительный ответ, и я осталась довольна, что спросила его об этом, так как вопрос о вечности тоже мучит меня. Мы говорили наедине, и весь наш разговор продолжался лишь несколько минут, потом я поклонилась и ушла… <…>

18 октября.

Я спрашивала невозможное.

Недавно, в воскресенье, я занималась, снова усердно читая “Боярскую думу”, и в конце концов я всётаки отодвинула книгу в сторону… Тогда я услышала звон к обедне; — это напомнило мне время, когда я сама ходила в церковь.

Вернуться к вере?.. принять опять то христианское миросозерцание, которое дают нам с детства, дают готовым, со всеми его высокими нравственными идеалами. Но что мы потом из него делаем? Разве вся та масса, которая известна под названием “христиан” и “верующих”, действительно христиане, верующие? Разве многие вдумываются в истинный смысл религии, в те высокие нравственные идеалы, которые она представляет нам, и которые были так живы в первые времена христианства? <…>

Низший класс, масса, верует, чувствуя, что есть что-то Высшее, что не верить — нельзя, что это так надо, они усваивают себе все обряды… веруют немудро, но твёрдо. Если и пробуждается самостоятельная мысль, она никак не может найти удовлетворения в окружающей среде; но мысль, раз пробуждённая, требует исхода, возникшие вопросы требуют ответа… И кто скорее ответит, к тому пойдёт простой человек… Отсюда развитие всевозможных сект. Далее, — как живёт общество, “интеллигенция” всякого рода, обладая средствами образования? — Мы, люди “развитые”, в большинстве — “все верующие” — ходим в церковь, вздыхаем о своих грехах, даже сокрушаемся о них и… продолжаем всётаки жить “как все”, т. е. по установленному шаблону, от которого далеки нравственные идеалы… Родятся у нас дети, по церковному обряду их крестят; затем “воспитывают” опять-таки по раз установленному шаблону: там учительницы, гимназия, университет и служба для мужчин, гимназия и замужество для девушки. После “устройства молодого поколения мы с радостью смотрим на их счастье, если они им пользуются, и печалимся, когда их постигают неудачи. Затем — мы продолжаем жить своею личною жизнью, занятою делами, удовольствиями, общественными отношениями… И так — всё время до конца жизни. Иногда — мы умираем, нас хоронят по обряду Церкви, за нас молятся… и всё… и это всё? — Да. И во всей этой жизни, которою живёт масса общества, нет ни искорки понимания истинного смысла той религии, которую они, по собственным словам, исповедуют. <…>

Таковы мы, называющие себя “верующими”. Мы очень удобно чувствуем себя в окружающей нас обстановке, и спокойно проходим наш жизненный путь; лишь пред смертью, может быть, у некоторых мелькает сознание того, что жизнь, пожалуй, прожита не так, как следует, но на пороге вечности уже поздно размышлять об этом.

И, выходит, — “Смерть Ивана Ильича”, Толстого {Повесть Л. Толстого была напечатана в 1886 году.}. <…>

И меня вдруг неудержимо потянуло вдаль от этого мира куда-то далеко, а куда — и сама не знаю…

Это было уже знакомое чувство. Я вспомнила, как в детстве оно охватывало меня, когда я увлекалась чтением Жития Святых, когда чтение истории о Страданиях Спасителя и Его последней беседе с учениками в моём маленьком учебнике, волновало меня до слёз… тогда я мечтала уйти в Египет, или куда-нибудь в пустыню, поселиться в пещерах… Конечно, ребёнком я представляла себе лишь внешние обстоятельства жизни, но теперь, — то, что неудержимо тянуло меня неведомо куда, только прочь от этого мира — теперь оно встало предо мной с изумительною ясностью. Кажется, случись тут подле меня монашеское платье, я, не колеблясь, тотчас же надела бы его и пошла в какой-нибудь монастырь.

Что же это со мною делается? Я упала головой на книгу и опять заплакала, как и тогда.

Что же со мною?.. И я сама не могу ответить на этот вопрос… и в отчаянии снова думаю о том, что чем жить, лучше было бы вовсе не существовать, если бы “Stoff und Kraft” могли убедить меня! Ни минуты не стала бы жить дольше.

Я старалась овладеть собою… Такое состояние немыслимо, надо как-нибудь, что-нибудь…

“Таков печальный конец земли. Мы можем утешиться только тем, что он является делом неопределённо-далёкого будущего”… — раздаётся в моих ушах мерный и спокойный голос Мушкетова, в котором чуть-чуть слышался действительно печальный оттенок.,.

29 октября.

Занимаюсь, посещаю лекции, в результате на поверку является то же: делаю слишком мало, способности слишком невелики, память — о, несчастье!..

Вернусь к прошлому, чтобы постепенно рассмотреть причину всех причин.

Ещё когда я жила дома, года три тому назад, или немного даже раньше, я начала замечать, что моя память, прежде такая хорошая, понемножку начинает мне изменять; я тогда уже не училась и тогда проверять свою память, так сказать, официально, по степени усвоения уроков, мне не было возможности, но всётаки я замечала, что помню гораздо хуже прежнего.

Потом стало ещё хуже: иногда, сначала очень редко, почти незаметно, чуть-чуть я чувствовала странное ощущение сжатия головы в висках; душевное настроение сделалось особенно чутким ко всему неприятному; малейшая неприятность, слово, пустяк — производили на меня такое тяжёлое впечатление, повергали меня в такое угнетённое состояние, от которого отделаться было крайне трудно; наконец, моё стремление учиться и та несчастная жизнь, которую я принуждена была вести против воли, то страдание, которое причиняла мне вечная неудовлетворённость всем окружающим, постоянное нравственное мучение, сознание пустоты и пошлости окружающей среды, бессмысленности своей жизни, жестокость матери, когда грудь готова была разорваться от рыданий, а мать, вместо утешения, смеясь уходила в другую комнату… О, это уже слишком!.. при одном воспоминании такая буря готова подняться в груди… Я постоянно чувствовала не то страшную нравственную усталость, не то — не знаю, что, но всё меня расстраивало; занимаясь эти годы немецким языком, я замечала, что даже самое лёгкое изучение подвигалось довольно плохо… я всё забывала… и чем далее — тем труднее становилось помнить правила, литературу. За последнее время, перед отъездом на курсы, я сблизилась с Валей, читала с нею вместе Милля, не чувствуя уже себя такой одинокой в семье, как прежде, но, увы! самое чтение, изучение политической экономии не принесло уже мне пользы: я отлично помню, что прочтём, бывало, главу из Милля, но передать её я не могу, не помню и готова хоть снова начинать. Книги, которые приходилось читать, я скоро позабывала; в 19 лет я начала замечать, что мне иногда даже трудно ясно выразить свою мысль: в разговоре я не вдруг могла подыскать нужные выражения, в письме — тем более. И вот в дневнике моём и в письмах чаще и чаще начинают попадаться помарки… я хочу написать, а фраза никак не выходит, и чем дальше, — хуже. Не передать того ужаса, который иногда охватывал меня, когда я начинала всматриваться в своё, так сказать, умственное состояние: временами мне казалось, что я начинаю сходить с ума… Я боялась даже в дневнике признаться себе самой в этой мысли, — и в то же время я чувствовала себя физически здоровой, мои поступки, мысли — всё было вполне нормально, за исключением того странного ощущения сжимания головы, которое время от времени повторялось, иногда доходя до боли. Это меня и сбивало с толку; тогда я начинала думать: значит, может быть, это только начало, а потом неизвестно что будет? И дикий, почти панический ужас доводил меня до невозможного нервного состояния…

И так шло время. Никто не замечал ничего, так как надо было хоть немного понимать душу человеческую, хоть немного более любить близкого человека, чтобы заметить во мне что-нибудь; никто из нашей семьи не был на это способен. Жизнь дома была так невыносимо тяжела, и, несмотря на все старания, неприятности были неизбежны; сношений с матерью, за исключением самых необходимых, я избегала, и даже с сестрами не говорила никогда и ничего о своём будущем, о курсах, — напоминание о них было бы только мучением для меня… они тоже молчали. Словом, годы страдания взяли своё… <…>

И вот после всего пережитого, после всех испытаний, я, наконец, достигла своей “земли обетованной” — поступила на курсы. Я чувствовала, что нервное моё состояние было прямо ужасно: я была точно разбитое фортепиано, до которого нельзя было дотронуться, оно издавало фальшивый, дребезжащий звук. Я не была зла, но мне было очень стыдно, когда лица, знавшие меня ближе и симпатизировавшие мне, дружески уговаривали меня не быть такою резкою в обращении с посторонними; — такое раздражение являлось невольно: болезненное состояние не давало возможности владеть собою…

Лекции… наука!.. Всё, к чему я так стремилась, наконец было достигнуто! Я — на курсах… профессора, книги, — всё теперь было у меня. Я дышала полною грудью, первое время была точно в чаду; но зато и сознание своего невежества встало передо мною с поразительною ясностью, причиняя мне большое страдание, таким тяжёлым камнем ложилось в душу, действуя на меня самым угнетающим образом. Я схватилась за книги, не сообразив одного, — хватит ли моих сил на такие занятия? — мне хотелось обнять всё сразу, изучить и описать… Не забыть мне никогда того ужаса, который охватил меня, когда я взялась за перо для реферата по русской истории… Я, оказалось, не могла ничего писать! Читала, читала — и никак не могла передать словами прочитанного… У меня мороз пробежал по коже от этого. Что же? Ведь, таким образом, я и заниматься-то не могу. Но отказаться было поздно… Помню, как я еле-еле могла написать изложение статьи… страшного труда стоило это… 6 часов употребила я на изложение того, на что в прежнее время у меня ушло бы втрое меньше. Но худшее было впереди: когда я, вся дрожа от волнения, взошла на кафедру и прочла своё изложение, то услышала потом замечания от тех из первокурсниц, кто мало-мальски мог критически отнестись к читанному: “Да вы, Д-ва, только сократили статью Кавелина и изложили её содержание. Это простое переложение”, — говорили мне они разочарованным тоном. Недовольные были совершенно правы, и я, вернувшись в свою комнату, сообразив всё, поняла, какую громадную ошибку сделала, взявшись не за своё, в сущности дело… О, как мне было стыдно! как мучительно было сознавать мне в 21 год всю бездну своего невежества и неспособности… А тут ещё неудачные знакомства, не менее неудачное вступление в “кружок”, — заставили меня смотреть на курсисток таким мрачным взглядом, так