— Я ожидал, что вы это скажете. Вы, славянская раса, слишком чувствительны, мистичны, скажу даже — иногда слишком экзальтированны. К чему думать о самоубийстве? Ведь вы вовсе не так безнадёжно больны. Вам надо справиться с собою — и только. Чтобы жить в этом мире, надо иметь цель. Какая ваша цель?
— Какая цель? — повторила я. И машинально, как заученный урок, проговорила: — Я поступила на юридический факультет, чтобы открыть женщине новую дорогу… чтобы потом добиваться её юридического уравнения с мужчиной… чтобы её допустили в адвокатуру…
— Вы хотите посвятить свою жизнь защите интересов женщины? Хорошо. Так вот и сосредоточьте ваши силы и постарайтесь овладеть собою, чтобы потом быть в состоянии работать.
— Но я не могу, не могу… у меня нет сил, эта беспрерывная головная боль измучила меня совершенно… Лучше умереть… И голос мой дрогнул и оборвался.
— Voyons… Выкиньте эти мысли из головы, успокойтесь.
Но ужасное воспоминание снова, как призрак, встало предо мною, и я сказала, рыдая:
— Но… если вы… в своей жизни сделали ошибку… разбили жизнь человека… что тогда?
— Что вы сделали? Какую ошибку? скажите мне… вы смело можете довериться врачу…
— Не спрашивайте меня об этом, я не скажу… не могу… <…>
Как ни была я взволнована, — всё же мне показалось, что в его тоне прозвучало что-то холодное: этим вопросом, точно анатомическим ножом — он хотел вскрыть мою душу…
И, вся охваченная тяжёлыми воспоминаниями, я зарыдала, и всё былое встало с такой же ясностью, как будто это случилось вчера.
— Скажите, скажите мне, мадмуазель, — настойчиво повторял он.
Голова у меня закружилась…
— Ну, да, ошибка! и за эту ошибку отдана жизнь моей сестры! слушайте, слушайте, мсье… Это было шесть лет тому назад. Мы были так молоды, совсем ещё дети… Мы сироты, отца у нас нет, мать-деспотка — держала нас взаперти, мы совсем не знали мужского общества. Он давал уроки братьям и влюбился в мою младшую сестру… Та сначала его не любила… Тогда он устроил целую драму: признался мне в любви, а потом написал сестре письмо, что он солгал, что он клеветал на себя нарочно, с отчаяния, что он с ума сходит от любви к ней… Я так была занята мыслью поступить на курсы, читала, занималась целыми днями, только и ждала совершеннолетия, чтобы уехать в Петербург; сестре тоже хотелось учиться, а она на два года моложе меня… Так он притворился, что сочувствует нам… обещал сестре отпустить её на курсы, только бы она согласилась выйти за него замуж… Я вообразила, что он и в самом деле может помочь сестре, стала содействовать их браку, помогала сестре переписываться, — мать не хотела из деспотизма, из каприза… она не допускала, чтобы у нас была своя воля.
И вот сестра вышла за него… И тотчас же после свадьбы он изменил свою тактику. Ему не к чему было больше притворяться. С первых же дней сестра была беременна. Она такая бесхарактерная; он стал убеждать её, что теперь нечего и думать о курсах, — что я фантазёрка и учусь совершенно напрасно. Вместо того чтобы ехать жить в Петербург — взял место в N… так и пошла жизнь сестры в узком домашнем быту… Теперь сестра не говорит мне прямо, что несчастлива с ним, но и не перестает упрекать меня в содействии её браку. А я разве в то время не была так же наивна и неопытна, как она? разве я больше её знала мужчин? У меня романов никаких не было… я только и мечтала о курсах…
Я совсем задыхалась от рыданий. Казалось — сердце разорвётся от боли… о, если бы я могла умереть!
В комнате было тихо — только мерно тикали часы…
Он заговорил:
— И вас так угнетает сознание своей ошибки?.. Но ведь вы сделали её невольно… вы сами говорите, что были неопытны и мало видали людей. Да и так ли несчастна ваша сестра, как вам кажется? Есть у неё дети?
— Да, две дочери…
— Значит, есть и утешение… И, если бы она была действительно очень несчастна, — наверное, оставила бы мужа. Но, раз живёт с ним, — значит, всётаки находит в нём что-нибудь такое, что привязывает её к нему… И притом, очевидно, у неё не было такого твердого и определённого стремления к знанию, как у вас.
— Это правда… она всегда больше говорила, чем делала…
— Ну вот… вы вовсе не так виноваты перед своей сестрой, как думаете… А если она упрекает вас за то, что способствовали её браку, видя и зная, как вы страдаете, как мучаетесь сознанием своей ошибки, — это уже прямо жестоко с её стороны… Скажу более: неблагородно… лежачего не бьют.
Он говорил твёрдо, с убеждением… И от тона, каким он произносил эти слова, — мне становилось легче на душе… А он продолжал:
— Вы должны теперь сосредоточить всё своё внимание на том, что можете сделать для других. Старайтесь восстановить свои силы, чтобы работать с пользою…
И замолчал.
Мне показалось, что он искоса, бегло взглянул на часы. Я встала. Было ровно полдень: священный час для всех французов — завтрак.
— Повторяю, — успокойтесь и не мучьте себя… Это и напрасно, и бесполезно… Я уже доказал вам, что вы вовсе не так виноваты, как вам кажется.
Он проводил меня до ворот и повторил, прощаясь:
— Если что понадобится, — обращайтесь ко мне… я всегда к вашим услугам.
8 февраля.
Если бы меня спросили, для чего я живу и как живу, — я бы не нашлась, что ответить. Разве это жизнь?
Влачить своё существование с трудом, медленно, точно одряхлевшая старуха… Я ещё так молода, а между тем жизни нет, сил нет.
Страшная тоска сжимает сердце, полное отвращение ко всему… Передо мной лежат Карл Маркс, Nietzsche — “Also Sprach Zaratustra” {Ницше, “Так говорил Заратустра” (нем.).}, — и я не могу прочесть ни одной строчки, — руки бессильно опускаются, книга падает… Точно со мной делается нравственный прогрессивный паралич.
21 февраля.
Бабушка умерла…
Я пишу с трудом. Это несчастие окончательно сломило меня… Бабушка умерла… и уже в могиле, а я узнала об её смерти только вчера. Шла мимо почтового отделения, по обыкновению, зашла и спросила: нет ли писем. Смотрю, вынимают из клеточки одно письмо, другое, третье. Я не избалована перепиской, и тут обрадовалась — вдруг целых четыре письма! Один из них был билет с черной траурной рамкой. “Кто бы это умер?” — равнодушно подумала я, недоумевая, какой смысл извещать меня таким способом о смерти дальних родственников, — разве нельзя в письме сообщить, а на похороны всё равно не поспею… Развернула, читаю…
Бабушка умерла!
Моя милая бабушка, которую я так любила, нет уж её больше!
Мне вдруг показалось, что это чья-то дикая, нелепая шутка, нарочно послали этот билет на похороны, а на самом деле неправда, не может быть… Ведь телеграммы не было… Разорвала конверт с почерком брата Володи: тот писал, что бабушка скончалась 1-го февраля, что мне посылали телеграмму…
— Где телеграмма на моё имя?! — бросилась я к решетке.
— Разве вы не видите, что здесь есть пришедшие раньше вас? ждите своей очереди! — резко крикнула из-за решётки служащая.
Я опомнилась и отошла к стене… и потом уже в очередь справилась, — никакой телеграммы не было получено. Значит, не дошла. Придя к себе, заперлась на ключ, перечитала все письма о внезапной смерти бабушки, о телеграмме, в которой брат перепутал адрес, цифры, — и она не дошла.
Бабушка умерла! <…>
28 февраля.
Целую неделю пролежала в постели.
Сегодня пришла знакомая американка, с которой я постоянно встречалась па лекциях в Сорбонне, и потащила меня гулять.
— У вас бабушка умерла? старая?
— Да.
— И вы так огорчены, что были больны! Да ведь должны же умирать старые люди… ведь это же закон природы… Полноте, вам надо развлечься, пойдёмте погулять…
И она потащила меня на шумную, весёлую улицу Риволи!
Шум экипажей мешал разговаривать, толпа утомляюще действовала на меня.
— Вы устали? — спросила мисс Джесси. — Зайдёмте отдохнуть в кафе. Я знаю, тут есть одно очень хорошее. Спросим кофе.
И прежде, нежели я успела что-нибудь сообразить, — очутилась в кафе-концерт, где с эстрады гремел оркестр в красных фраках.
Мисс Джесси выбрала место на виду, поближе к эстраде и что-то заказала себе и мне.
Раздались звуки весёлого опереточного вальса… И под его звуки мне вдруг представилось далекое кладбище родного города, на котором под снежным холмиком успокоилась вечным сном дорогая старушка… и присутствие моё в этом кафе показалось какой-то чудовищной профанацией моего чувства к памяти покойной… Рыдания подступили к горлу.
— Мисс Джесси… извините, я оставлю вас… я уйду… не могу…
— Отчего же? — искренно удивилась американка. — Отчего вам здесь не остаться? Неужели из-за того, что недавно потеряли бабушку? Но ведь она же была стара… Вот тоже вы траур одели… У нас в Америке только муж носит траур по жене… Странные обычаи на континенте… — недоумевала мисс Джесси.
— Извините, я пойду домой…
Американка пожала плечами. — Ну, если это так против ваших чувств,— так, конечно, идите…
И она принялась за кофе, а я, торопливо пробираясь между столами, — почти бегом выбежала на улицу…
9 марта.
Получила письмо из дому. Оказывается, бабушка написала духовное завещание и назначила меня душеприказчицей. Практичная сестра Надя уже справилась у адвоката. За утверждение завещания по доверенности он спросил ни с чем не сообразную цену — двести пятьдесят рублей. А ведь ещё неизвестно, сколько придётся на долю каждого из нас: бабушка была очень небогата…
“Приезжай лучше на сороковой день и сделай всё сама. Тебе вся поездка обойдётся дешевле, чем нам платить N.”, — пишет сестра. Она права. Обойдётся дешевле, и нам, братьям и сестрам, не придётся платить ни гроша…
Но… ехать опять туда, в семью, опять в эту ужасную обстановку, которая мне всю душу измотала.
Опять видеть мать… Какой ужас!
Я не могу… не могу.
Один взгляд на календарь — так немного осталось дней до отъезда.
Нет, не могу, не могу… Что же мне делать, что же мне делать?
13 марта.
До сих пор не решилась написать ответ домой. Дать уж лучше доверенность, пусть сделают всётаки без меня…