<…>
Я стояла, смотрела и думала, что в этой игре есть свой raison d’etre для женщин: ведь сколько англичанок осуждено на безбрачие! — Для многих из них эта игра представляет иллюзию романа: под покровом тёмной ночи так приятно и поэтично очутиться в сильных объятиях.
Но сама в круг не шла. <…>
Через минуту на плече моём лежал пучок ниток <…>. И я вмиг очутилась в объятиях юноши. Его голова наклонилась…
— Да ведь этак и в самом деле он меня поцелует! — и, изгибаясь как змея, я высвободилась и выскользнула из его рук, так что он успел поцеловать только газ на моей шляпе. <…>
28 августа, среда.
Познакомилась со своими питерскими соотечественниками.
“Друг великого человека!” — уже одно это облекает личность каким-то ореолом: ведь когда солнце отражается в воде, то она блестит так, что глазам больно…
И я была вся полна ожиданием увидеть существо высшего порядка.
Он встретил меня просто и приветливо.
— Очень приятно познакомиться. Вы где же учитесь?
— В Париже, на юридическом факультете.
— Это почему же вы избрали себе такие науки?
— Я хотела бы быть адвокатом.
— А-а… мужиков обирать будете? — Я была озадачена и обижена.
— Ну, перестань, пожалуйста, — видишь, как ты смутил барышню, — примирительно заметила его жена, уже немолодая, замечательной красоты женщина {Анна Константиновна Черткова (1859—1927).}.
Я горячо стала доказывать ему, что у нас, юристок, и в мыслях нет замышлять что-либо против мужика, что мы, наоборот, хотим идти к нему навстречу, развивать в деревнях подачу юридической помощи населению; что, кроме того, я лично хочу отстаивать право женщины на самостоятельное существование, чтобы она имела те же гражданские права, как мужчина.
— К чему права?
— Если отрицать всякое право вообще — то, конечно, да; но мы живём не в мире грёз, и женщине, при её юридическом неравноправии, куда как трудно бороться с тяжёлою действительностью. Мы одинаково рождаемся на свет, хотим жить, а в беспощадной борьбе за существование — как мы вооружены, позвольте спросить? Вот я и высшие курсы кончила, а прав у меня — всё равно никаких. Даже заведовать учебной частью в женской гимназии не могу — на это есть директор, хотя я образована не меньше его…
Он слушал молча, и мне казалось, что слова мои для него звучат чем-то странным, — точно всё, о чём я говорила, имело самое ничтожное значение. Потом разговор принял менее острую форму — перешёл на Париж, на университет, студентов…
Я всётаки осталась очень довольна. Наверное, когда рассмотрю его поближе, я увижу в нём то необыкновенное, что привлекло к нему сердце великого писателя земли русской.
31 августа, суббота.
Я мало-помалу перезнакомилась и ориентировалась в обществе моих соотечественников.
Они живут тут целой дружной семьёй — в большом доме на берегу моря. Сад, огород, чудное местоположение делает этот уголок очаровательным. Русские путешественники все находят здесь самое радушное гостеприимство и поэтому можно увидеть самых разнообразных людей. Приезжают и литераторы, и ученые, и просто так себе путешествующие люди; некоторые из более близких знакомых хозяев — остаются подольше…
Брат хозяйки дома — бывший офицер, очень симпатичный молодой человек — усердно занимается хозяйством, работает в саду и огороде; ему помогает один из гостей — сын богатого московского купца, называющий себя толстовцем. Я присоединилась к ним и усердно работала. Тут мы называли друг друга: я его “хозяином”, а он меня — “работницей” {Очевидно, обыгрывание названия рассказа Л. Толстого “Хозяин и работник”.}. <…>
2 сентября, понедельник.
Никогда, кажется, не забыть вчерашнего дня.
Мы ехали на собрание какого-то общества в Bournemouth’е.
Он предложил мне сесть в экипаж, которым правил сам. И дорогой завёл разговор о смысле и цели жизни и попросил позволения указать их мне.
Хоть я и не нуждаюсь ни в чьих указаниях и выработала своё мировоззрение не с чужих слов, а собственным нелёгким и упорным трудом, — всё же приготовилась выслушать с почтительным вниманием.
— Цель жизни — служение добру. Вы призваны здесь совершить своё служение и сделать столько добра, сколько можете…
“Вот, наконец, начинается интересный разговор”, — с восторгом подумала я, и спросила, ожидая проникнутого необыкновенной мудростью ответа: Что же мне делать?
— Добро.
Это было совсем даже неопределённо. Добро — добром, но мне хотелось бы, чтобы он говорил более реально и менее отвлечённо.
— Но вы объясните мне, в чём оно должно заключаться, как проявляться… Хорошо, вы — можете жить, не ломая себе голову над вопросом о заработке, — а мне в будущем он необходим. Помнится, я уже как-то объяснила вам, что педагогики не люблю и считаю нечестным ею заниматься, раз не чувствую в себе призвания. Медицина меня никогда не интересовала. Так что вы, если хотите дать совет мне лично, — должны принять сначала в соображение то, что я, рано или поздно, должна буду считаться с вопросом: чем жить?
— Живите и распространяйте кругом себя свет добра, насколько вы можете…
— Да вы сначала ответьте на мой вопрос, — настаивала я, начиная терять терпение от этого уклонения в сторону. Он пожал плечами.
— Поступите в гувернантки.
“О лучше бы ты была нема и лишена вовсе языка!” — вспомнилось мне отчаянное восклицание героя гоголевского “Портрета” {Е. Дьяконова цитирует фразу из повести Н. Гоголя “Невский проспект”: “О, лучше бы ты была нема и лишена вовсе языка, чем произносить такие речи!”}, и я едва не повторила его вслух.
Сразу разлетелся весь ореол, каким я так почтительно окружала друга великого писателя, и передо мной был он тем, каким и есть на самом деле: богатый аристократ, никогда серьёзно не думавший о женском вопросе. Кровь бросилась мне в голову, и я почувствовала себя оскорблённой… Не его поверхностным советом, достойным ума самого мелкого, ограниченного буржуа, — а тем, что моё доверие, мой энтузиазм были безнадёжно подломлены им же самим… <…>
Я даже и не возразила ему ничего; а он был, очевидно, убеждён, что делал хорошее дело, наставляя на путь истины…
4 сентября, среда.
Сегодня пришла в огород. Мой “хозяин” куда-то исчез. Отыскала его на заднем дворе, он накладывал навоз в тачку и, против обыкновения, не сказал, на какую работу идти.
— Что же такое, или праздник сегодня? — шутя спросила я.
— Н-нет… да видите ли, сегодня дело такое: я хочу под капусту гряды приготовить, так вот навоз надо возить… я в тачку накладываю и отвожу.
— Так чем вам одному два дела делать — давайте я буду возить, а вы накладывайте.
До сих пор я полола гряды, копала их и проч.; но чтобы студентка парижского университета возила навоз — это показалось ему непривычным.
Он нерешительно помялся на месте.
— Да ведь это же навоз, гм-м…
Я рассмеялась.
— Так что же, что навоз? Или вы думаете, что я не сумею справиться с такой работой?
И для доказательства — схватила вилы, быстро наложила полную тачку, свезла её на огород и вернулась — с пустой. Он, уже не возражая, тем временем приготовил и наложил другую тачку. <…>
5 сентября, четверг.
И несмотря на все эти ежедневные работы, — в тихие лунные ночи я ухожу мечтать на берег моря. Вдали едва-едва видны очертания острова Уайта… а там, за ним — так близко берега Франции… Париж. Из всего этого громадного города для меня существует пока одна улица Brezin и в ней — только No 5, где он живёт. <…>
Закрою глаза — опять вижу эту улицу тихой июньской ночью… и опять иду по ней и, проходя мимо его дома, ускоряю шаг, точно боясь, что он меня увидит… <…>
7 сентября, суббота.
На днях приехали ещё двое молодых людей; один на несколько дней, проездом направляясь в Петербург, с матерью, домашний учитель в одном из русских семейств, живущих в Кембридже; другой — учёный, занимающийся исследованием о сектантах; этот надолго, — ему доктор посоветовал на некоторое время оставить Лондон и пожить в деревне — работать для здоровья на воздухе {Возможно, Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич (1873—1955) — публицист, издатель, исследователь истории русского религиозного сектантства, деятель большевистской партии.}. Он приехал не один, а с женщиной-врачом, которая тоже с приездом в Петербург сдаёт государственный экзамен.
Так нас собралась в огороде целая компания.
Какие это славные молодые люди, добродетельные и… неинтересные! Толстовец явно не симпатизирует мне. Он какой-то односторонний, — видно, что не одобряет во мне абсолютно ничего: ни моих идей о равноправности женщин, ни того, что я на юридическом факультете, даже то, что я усердно занимаюсь физическим трудом, не располагает его в мою пользу. И он при всяком удобном случае готов читать мораль о братском отношении к людям. И каждый раз мне так и хочется сказать ему — что в нём-то я как раз братского отношения к себе и не вижу, а только скрытое молчаливое осуждение всего моего существования.
Учителя видела мало, — он уезжает сегодня, разговаривали о том, о сём… впечатление получилось обыкновенного среднего интеллигента, только на рояле хорошо играет — вот его талант.
От молодого учёного я ожидала несравненно больше, и с удовольствием ждала все эти дни подряд часа, когда он выходил в огород на работу: ему велено копаться в земле ежедневно часа два-три.
Мы работали рядом. Я начала было подходящий разговор…
Ответы “да” и “нет”… правда, весьма вежливым тоном. Но всётаки это немного.
И как только его знакомая показывается — всегда перед окончанием срока его работы — он быстро бросает всё и идёт за ней.
“Не разберёшь их отношений… всегда путешествуют вместе”, — сказал “хозяин”.
А я так отлично разобрала. И только одного не понимаю: отчего, если он влюблён в одну женщину, относится с такой беспощадной сухостью и сдержанностью к другой, которую судьба случайно, на время, поставила рядом с ним?
Ведь я с ним не кокетничаю; не может он, что ли, держать что наз. juste milieu {Золотую середину (франц.).} — не будучи влюблённым — относиться ко всякой другой интеллигентной знакомой женщине более просто, более по-товарищески?