Вся зала наполнилась дикими, нескладными звуками: интерны отняли у музыкантов инструменты, и делали нечто вроде выхода клоунов у Барнума {Питер Барнум — американский цирковой предприниматель.}. Это было какое-то безумие, не поддающееся описанию.
— Пойдём, пойдём, ты не должна этого видеть, Lydia, — тревожно сказал Danet. Голос его был серьёзен и глаза уже не смеялись. — Ты, наверно, устала, и Шарль тоже, он уже давно хотел уехать с бала…
Я сейчас же согласилась и, проходя по зале, всётаки, чтобы удостовериться, смотрела направо и налево — его не было.
Danet меня так же укутал и опять, как куклу, усадил в фиакр. И только очутившись у него на квартире, я почувствовала, как устала.
— Спасибо вам… вы доставили мне большое удовольствие.
— Позвольте мне ещё раз назвать вас Lydia, это так хорошо… Слушайте, зачем вы такая красивая?
Его руки обвили мою талию, и прекрасная голова наклонилась к моему лицу.
Волна каких-то новых, неизвестных доселе ощущений пробежала по мне. Я хотела вырваться из этих сильных объятий бретонца — и не могла.
Голова закружилась, я едва понимала, что со мной делается и, обняв его голову обеими руками — поцеловала… Потом оттолкнула его, заперлась на ключ и, не раздеваясь, бросилась на диван.
А сегодня консьерж поднялась с письмами к двенадцати часам, когда я, уже совсем одетая, собиралась уходить; дверь я уже отперла, и та, не ожидая найти никого в кабинете, вошла, не постучавшись, и, увидев меня, с лёгким — ах! скромно удалилась.
18 декабря.
Видела сегодня сон. Иду по дорожке сада какого-то госпиталя; полдень, жара страшная… интерны идут обедать и подходят к кассе; их много, белые блузы тянутся длинной вереницей, а среди них — вижу его. Хочу подойти и не могу: какая-то невидимая сила удерживает на месте… и чем ближе он подвигается к кассе — тем я дальше.
19 декабря, среда.
Вижу ясно, как день, что это безумие… Такая любовь губит меня и — не могу, не могу победить себя, не могу вырвать её из своего сердца. <…>
Мне кажется, что впереди стоит что-то страшное, беспощадное, тёмное, и я знаю это: это смерть…
Смерть! когда подумаешь, что рано или поздно она является исходом всякой жизни, а я — молодая, красивая, интеллигентная женщина — и не испытала её единственного верного счастья, — взаимной любви, без которой не может существовать ничто живое, мыслящее, чувствующее…
Невероятная злоба поднимается в душе, и хочется бросить бешеные проклятия — кому? чему? слепой судьбе?
Или я недостойна его?
Нет, нет и нет!
Всё моё существо говорит, что нет… Та, которую он полюбит, — не будет ни выше, ни лучше меня…
Так за что же это, за что?!!
Я стала точно инструмент, у которого все струны натянуты — вот-вот оборвутся…
Мне страшно оставаться наедине с самой собой… мне нужно общество, нужно говорить, действовать, чтобы… чтобы не думать… ни о чём не думать…
Сейчас получила письмо от Карсинского — приглашает завтра придти смотреть его мастерскую, опять будет просить позировать… что ж, не всё ли мне равно?
20 декабря, пятница.
Была у Карсинского; он показывал бюст Белинского, его маску, модель памятника.
И опять просил позировать.
— Ну, хоть для памятника Белинскому! Смотрите — какой неудачный торс у этой фигуры, которая должна венчать бюст лавровым венком! Я не мог найти хорошей модели. Если согласитесь,— я за это придам этой фигуре ваши черты лица и вы будете увековечены на первом в России памятнике нашему великому критику.
Как хорошо, что у меня так развита способность наблюдать! Я сразу увидела, что он хочет польстить моему женскому самолюбию, но я не тщеславна. И молча, отрицательно качала головой, в глубине души сама не понимая, зачем ещё продолжаю эту комедию отказа — ведь мне, в сущности, так всё безразлично.
А Карсинский точно догадался, и мягким жестом взял меня за руку.
— Ну, хорошо, не будем об этом говорить… приходите завтра, попробую начать ваш бюст, а там — увидим.
21 декабря, суббота.
Отправляясь к Карсинскому, захватила с собой костюм, в котором была на балу интернов; в нём удобно позировать для бюста, и удобно снять.
Мастерская была тепло натоплена. Карсинский в блузе, с руками, замазанными глиной, казался гораздо естественнее и лучше, нежели в салоне Кларанс.
Он работал над чьим-то бюстом, когда я постучалась.
— А, наконец-то! Я уже полчаса жду. Ну, с чего же мы начнём? Одну голову? это неинтересно, а для бюста вы должны снять свой корсаж… но лучше было бы, если бы решились позировать вся. Что вы думаете — не позировали у меня интеллигентные женщины, что ли?
— Не думаю, — сказала я.
— Вот и ошиблись! Взгляните — он показал на бюст молодой женщины с лицом необыкновенно выразительным и умным, и на большой барельеф во весь рост — св. Цецилию.
— Но ведь это — одетая.
— Да прежде надо слепить фигуру с натуры, а потом и одеть. Ведь и эта фигура — на памятнике Белинскому — неужели вы думаете, что так идёт оставлять её голой в нашем-то климате?
И нам стало смешно.
— Я должна переодеться.
— Вот ширмы.
Я сняла платье и надела тунику, распустила волосы. А когда вышла из-за ширмы, Карсинский окинул меня всю взглядом знатока.
— Для бюста надо обнажить себя до пояса, сказал он, — умелою рукою отстегивая крючок сзади. Туника спустилась с одного плеча.
Какое-то желание испытать позы, неизведанное ещё ощущение охватило меня…
Я видела, как Карсинский ждал. Незаметно отстегнула другой крючок, и туника упала, обнажив меня всю.
— Ах! — вырвалось у него… — Стойте теперь, вот так; повернитесь ещё раз; теперь выберем позу. Садитесь сюда на диван, к вам идёт что-нибудь такое, например, отчаяние…
Мне ли не знать, что такое отчаяние! При одной мысли о нём вся моя фигура и лицо сами собою выразили такое безграничное отчаяние, что скульптор в восторге вскричал:
— До чего верно вы понимаете мысль художника! Вы — неоценимая модель, вы меня вдохновляете… Ну уже и сделаю же я с вас статую! В России опять заговорят обо мне… Так и назову её — “Отчаяние”. Это будет большая работа… А пока — у меня есть ещё бюсты, которые надо кончить скорее; я начну с вас один из них… Грудь должна быть видна вся, голову слегка наклоните вправо, волосы — вот так… я назову ее “Лилия”. Как хорошо! У вас удивительное выражение лица — задумчивое такое, нежное…
Я пошла за ширмы и оделась; потом расстегнула лиф, приняла позу, какую он указал, и сеанс начался. Умелые пальцы постепенно придавали жизнь и человеческий облик бесформенной глиняной массе…
22 декабря, воскресенье.
Недели полторы тому назад получила приглашение участвовать в комиссии по устройству бала, который русское студенческое общество устраивает в первый день Нового года. В прошлом году, оказывается, был такой же бал, но тогда мой адрес, как только что прибывшей, был ещё неизвестен обществу. Я не была на первом заседании и сегодня получила вторичное приглашение.
Теперь я ухватилась за него: мне положительно было невыносимо оставаться наедине с самой собою и книгами. Заседание продолжалось около трёх часов; я спорила, горячилась, доказывала, хотя, право, мало смыслила, в чём дело.
Будучи на курсах, я была слишком занята, чтобы принимать участие в подготовительных хлопотах каких бы то ни было вечеров; а тут сразу надо было постигнуть всю премудрость организации этой подготовительной работы.
Мне поручили продавать билеты; дали список адресов, — что-то много, около тридцати, надо всех обегать и продать.
Во время заседания один за другим являлись члены первой комиссии с неутешительными известиями — кто совсем не продал билетов, кто на 30 франков, кто на двадцать.
— Господа, да что же это? ведь мы в прошлом году начали вечер с тремястами франков, а нынче и ста-то нет! Откуда же взять деньги на расход? — в отчаянии вскричал председатель. — Где список адресов? где самый главный, у кого?
— У Соболевой, она отказывается ехать.
— Слушайте, как же так? Список-то, по крайней мере, возвращён ею?
— Кому же ехать?
— Да вот новый член, Дьяконова, она в первом заседании не участвовала, так пусть теперь поработает, — протянул мне список один из студентов.
Я взяла список и обещалась сделать всё, что могу.
— Уж вы постарайтесь, а то на вас последняя надежда. Хорошо. Постараюсь. Если ни на что больше не годна — хоть билеты продам. И никакие лестницы, этажи и расстояния теперь не пугают меня…
23 декабря, понедельник.
Устала смертельно. Бегала с девяти утра до девяти вечера.
24 декабря.
То же самое. Поднималась и спускалась по этажам из квартиры в квартиру. Квартиры в Елисейских полях и скромные комнатки Латинского квартала. Безумная роскошь обстановки — в одних, скрытая бедность — в других. Какое богатое поле для наблюдений, какой материал для романиста! Только я-то не сумею воспользоваться всем этим. <…>
26 декабря, четверг.
Ещё день беготни, — и завтра сдаю отчёт. Последние десять адресов.
Из-за всей этой беготни — еле-еле успеваю позировать скульптору. Бюст подвигается быстро.
Сестра Надя прислала неожиданно сорок рублей, полученные по переводу. Вот прекрасно! Сошью себе на них русский костюм, благо, шёлк здесь дёшев!
Сошью голубой шёлковый сарафан, кокошник вышью в одну ночь… и рисунок есть — из Румянцевского музея давно взят. <…>
27 декабря, пятница.
Сдала отчёт. Привезла около полутораста франков. Теперь будет с чем начать вечер.
Я никого не знаю из этих господ, но один из присутствующих подошёл и отрекомендовался Самуиловым, “поэт по профессии”. Я с любопытством посмотрела на этого субъекта — еврейский тип, неряшлив, в общем — ничего особенного; голова — с претензией на Надсоновскую, но несравненно хуже её…
И так как я спешила домой, то он предложил свои услуги проводить меня. Я не боюсь ходить одна, но из вежливости — не отказала. <…>
— Не хотите ли зайти напиться чаю?