Я должна была сказать ей, что не возьму, и перед ее глазами взяла рентные бумаги ровно на все четыре вклада, указанные в завещании…
– А деньги эти я возьму и унесу к себе. Теперь – можете ехать.
Надя взяла деньги и ушла…
А я осталась наедине со своими мыслями. Что это с ней сделалось – она совсем не скупа, а тут вдруг из-за полутораста рублей. Это, очевидно, был один из ее капризов, которыми она раздражается иногда. Вся личность ее с детства так придавлена, что это является единственным напоминанием об ее человеческих правах. Но все-таки, каково переносить такие сцены?
И после ее ухода проклятый обруч еще сильнее стиснул голову… и я без сил бросилась на кровать…
Так и поехала в Кострому без наличных денег. В Окружном суде немного удивились, когда я заявила о своем желании написать сама прошение об утверждении духовного завещания, и не без любопытства посмотрели на студентку-юристку: как когда-то, во времена оны, женщины-врачи, так мы для большой публики пока – еще нечто вроде любопытного зверя.
В банке, конечно, спросили доплаты: вклады на вечное поминовение иначе как наличными не принимают. Пришлось разменять одну сотенную ренту: это был вклад, назначенный в Нерехтскую богадельню.
Нерехта от Костромы всего полтора часа езды. Я так и рассчитывала все дела устроить за один раз, – проездом обратно, в Нерехте, вложить деньги Саше в казначейство и передать вклад тете – председательнице местного благотворительного общества. Но каприз сестры разрушал все: денег не хватало, приходилось приехать вторично в Нерехту. К счастью, тетя выручила: узнав, в чем дело, – добрая душа выдала расписку вперед. «Свой человек! верю. Завтра из Ярославля вышлешь». Сегодня, как приехала, послала за сестрой.
Та выслушала все, как ни в чем не бывало.
– Ну, невелика важность!
Вечером мы с бабушкой сидели за чаем. Я рассказывала ей о своей поездке; она молча слушала и вздыхала с каким-то особенным взволнованным видом.
– Бабушка, милая, что это вы? – спросила я.
– Ничего, Лиза, ничего… так.
– Да вы скажите, – допытывалась я. – Случилось что-нибудь? неприятность какая? да?
Бабушка молча покачала головой и вдруг сказала серьезно и торжественно:
– Вот бабушка твоя умерла… честь честью, как следует быть: и причастили ее, и завещание написано, и в нем никого не забыла – и вам оставила, и бедным, и Саше, и на помин души… Хорошо… дай Бог всякому такую кончину. Вот я теперь и думаю… про твою маму, плоха она стала, – ах, плоха. Пора о завещании подумать. Ведь у нее денег-то немало. Опять все мальчикам пойдет, как после отца… велика ли ваша восьмая часть? Опять же в церкви надо бы, в монастырь, на помин души. Пора и об этом подумать… Живем – грешим, после смерти кто помолится? Вы, молодые, в Бога не верите… Ох, надо, надо Саше подумать об этом… поговорила бы ты с нею, Лиза.
– Бабушка, что вы говорите? – в ужасе вскричала я. – Да разве можно говорить с ней об этом? Ведь вы знаете, как она смерти боится…
– А Бога она не боится? как подумаешь, будет лежать в могиле… без вечного поминовения… как собака какая, прости, Господи.
Голос бабушки дрогнул, и она заплакала.
– Бабушка, дорогая, поймите, что это – немыслимо. Ведь вы же знаете, она всю жизнь прожила, делая только то, что ей нравилось… Смерти она боится до безумия… всю жизнь лечилась от всяких болезней – и действительных, и воображаемых. И вдруг говорить с ней о завещании! Да что вы, что вы, бабушка! Пусть уж лучше я сама дам за нее, куда вы велите – на всякие поминовения, только молчите, только не говорите с нею об этом!
Но у бабушки свои убеждения. Ее горячая, наивная вера придает ей твердость фанатика… Она молча покачала головой…
– А Бог-то! а грехи-то! а вы, дочери, чем же хуже сыновей? Хоть бы о вас подумала, пожалела бы. Шутка ли, законы-то какие, все у вас для братьев отымают… Нет, коли ты не хочешь, я уж сама с ней поговорю.
Этого еще только не хватало! Я в отчаянии умоляла ее ничего не говорить. Бабушка молчала. Она, очевидно, раскаивалась, что завела со мной этот разговор, а теперь я мешала ей привести в исполнение уже назревшую мысль.
Что-то будет? Как устроить так, чтобы она и в самом деле не вздумала высказать матери своих мыслей? Как помешать? Не пускать ее одну без себя ехать к матери? Но как это устроить? Пожалуй, с своей стороны бабушка догадается, рассердится – и все-таки поедет.
Смешно, что мы с бабушкой ведем такую дипломатическую игру; она старается скрыть от меня свои думы, – а я стараюсь всячески не допустить ее ехать к матери без меня. Сегодня удалось уговорить идти ко всенощной, пока я вечером буду у адвоката.
Сегодня утром прихожу из библиотеки – бабушки дома нет. Я тотчас же сообразила, что она наверное поехала к матери, и поскорее пошла туда. Еще подходя к столовой по коридору, сквозь все затворенные двери долетел до меня раздраженный резкий крик. Это был голос матери. Сердце у меня так и замерло… Не удержалась-таки бабушка! говорила!
Я пробежала столовую и распахнула дверь гостиной. Бабушка с платком в руках сидела в кресле и плакала. Около нее стояла дрожащая Надя. Мать полулежала на низеньком диване.
– A-а, вот она, вот кто это вас научил! – злобно воскликнула она, указывая на меня. – Как посмела ты, подлая тварь, – нет, отвечай, как только ты это посмела?!!
Я остолбенела и не могла сразу сообразить, в чем дело… В голову точно молотком ударило, в глазах помутилось…
– Что такое? при чем я тут? – с усилием выговорила я.
– Она не понимает!
– Саша, побойся Бога, не взводи на нее неправды, это я сама, сама, – я только на монастыри, на помин души, – умоляюще твердила бабушка.
Бедная Надя, совсем уничтоженная, тихонько всхлипывала.
– Неправда, знаем мы, в чем дело! Вы не о монастырях, а о внуках хлопочете! Так нет же! Я вам дам себя знать!
Глаза матери сверкали хорошо знакомою мне ненавистью к нам, детям, и все ее существо, казалось, оживилось злобной радостью от сознания, что она может отомстить нам, дочерям, даже из могилы.
– Не на-пи-шу! Пусть все идет мальчикам, – я очень рада! Какие они мне дочки? Одна замуж вышла, другая на курсы поехала…
Я не выдержала.
– Вы же сами вышли замуж тоже против воли бабушки? Или вы произвели нас на свет только для того, чтобы воспитать из нас себе рабынь? – сказала я с негодованием и вдруг опомнилась, сознавая, что с этим чудовищем бесполезно тратить слова.
Сколько слез было пролито мною когда-то, в годы ранней молодости, перед этой женщиной, когда я на коленях умоляла ее отпустить меня на курсы! Как плакали мы, сестры, в детстве от ее побоев, придирок, наказаний!!
– Уйдем отсюда, бабушка, милая, уйдем скорее, – старалась я поднять ее с кресла. Но старушка не двигалась с места, точно загипнотизированная гневом дочери.
– Ишь чего захотели! что выдумали. Пусть все идет мальчикам, так вам и надо… подлые…
И каждое слово этой женщины, как удар ножа, отзывалось во всем существе моем. Я столько выстрадала от нее, что, кажется, сил нет более, а она все-таки ищет еще что-нибудь новое.
А бедная Надя тихо шептала:
– О, как мама рассердилась! Лиза, Лиза, и зачем это ты выдумала?
Бедная, глупая девочка! Напрасно ее разуверять, все равно не поверит.
Я поспешила скорее увести бабушку.
И среди этой бездны нравственной мерзости, среди всего, что приходится мне переносить, – воспоминание об этом вечере в Бусико являлось единственной светлой точкой в моей измученной душе. Как хорошо он говорит! Как он добр ко мне!
Казалось, что его слова издалека поддерживали во мне бодрость духа, энергию, гордость…
Вечером бабушка долго молилась и, укладывая меня спать, по обыкновению – перекрестила с особенно торжественным выражением лица.
– Спи, Бог с тобою! И ты ведь немало от нее натерпелась… Ох-хо-хо, грехи наши тяжкие!..
Я совсем устала от переездов по железной дороге, устала от всего. Я разбита и физически, и нравственно, чувствую себя совсем плохо… Сил нет оставаться здесь после всей этой истории… Не стану дожидаться утверждения духовного завещания, уеду в Москву к тете, она зовет к себе на Пасху. Вчера послала за сестрой и целых три часа упрашивала ее принять доверенность и окончить дело. Она не соглашалась, все боялась «напутать» и «не так сделать». А чего проще? теперь осталось только деньги получить да разделить поровну. Наконец она поняла и согласилась. Бабушка поглощена говением и бесконечными великопостными службами. Мое присутствие в маленькой квартире, постоянные поздние возвращения домой – беспокоят ее и отвлекают от сосредоточения на благочестивых мыслях. Когда я вчера сказала ей, что собираюсь уехать, – она не стала удерживать меня.
– Кабы другое время – а теперь поезжай. Дни такие великие настали… Доживу ли до будущей Страстной седьмицы, Бог весть, – так надо теперь помолиться…
Все это не мешает ей самой приготовлять мне ежедневно к утреннему чаю яйца всмятку… Накануне Страстной-то недели! Но бедная бабушка молчит, подчиняясь требованиям неведомого, чуждого ей прогресса…
Приехала к тете. Она, по обыкновению строгая, сдержанная, всегда критически смотревшая на курсистку-племянницу, – на этот раз обняла и поцеловала меня, с видимым удовольствием оглядывая мое парижское траурное платье.
– Наконец-то на человека стала похожа! Одета прилично и прическа по моде, и как ты похорошела! Боже мой! Повернись-ка… Да-да! Вот что значит Париж!
Все двоюродные братья, женатые и неженатые члены многочисленной семьи, тоже говорили мне комплименты. Я удивлялась. Туалет – до сих пор оставался для меня непроницаемой тайной, и я была радехонька вместе с поступлением на курсы одеть традиционное платье курсистки: черную юбку и простенькую блузу. Прическа – то же самое. Сколько ни учили меня завиваться, причесываться – я не изменяла гладко причесанным волосам в одну косу. В Париже я невольно усвоила общую манеру – пышно взбивать волосы и делать тщательную прическу. И никак не воображала, что вместе с платьем это произведет такой эффект. И под влиянием всех этих похвал и комплиментов – посмотрелась в