Дневник русской женщины — страница 127 из 154

Но, мучась без надежд, принуждена молчать:

Любви виновник о ней совсем не знает.

5 июля, пятница

Иностранцы нашего пансиона понемногу разъезжаются. Уехал студент Упсальского университета, и немец – преподаватель французского языка в какой-то семинарии для приготовления пасторов. Те немногие студентки Сорбонны, с которыми познакомилась за эту зиму, – тоже уехали, скоро я останусь совсем одна в пансионе. Меня усердно навещает только немец да Бертье с программами и книгами. Я усиленно занимаюсь.

8 июля, понедельник

Пошла слушать Кореневскую: она сегодня сдает экзамен и выдумала надеть тогу, как студенты, хотя женщины и избавлены от этой формальности. И, боже, – до чего она была смешна! Эта красивая старинная одежда очень идет к фигурам высоким и стройным, но уж никак не к низенькой женской, с симпатичным, круглым, простым лицом русской поповны.

Нет, ни за что не надену эту тогу, что за интерес быть смешной и некрасивой.

Усердно занимаясь весь год уголовным правом, – Кореневская по остальным подготовилась только-только чтобы сдать и поэтому отвечала неважно. Но с какой тревогой следили за ней ее товарищи! Надо было видеть, как они боялись за нее: как бегали взад и вперед по двору, пока тянулся экзамен, около двух с половиною часов.

Как ни мало расположен французский студент смотреть на женщину как на товарища – все же и среди них, как и везде, можно встретить порядочных людей.

10 июля, среда

Все безнадежно… Так нет же! не поддамся я этому настроению!

Надо уехать… Скорее, скорее, не буду ждать экзамена до 3 августа, слишком долго. Скажу Бертье, чтобы он уладил дело, переменюсь с кем-нибудь номером. Буду заниматься день и ночь – но сдам экзамен и скорее уеду в Англию. Чтобы не терять даром времени вакаций – научусь по-английски. Буду работать как вол, чтобы только овладеть собою.

12 июля, пятница

Стоит невыносимая жара. Я никак не могла себе представить – до какой степени может быть жарко… Я задыхаюсь… Кажется, что в голове не мозг, а раскаленные уголья. Кладу на голову компресс, раздеваюсь и завертываюсь в сырую простыню – и, несмотря на это, с трудом могу заниматься.

Сквозь закрытые окна и ставни доносится шум с улицы: это начинается национальный праздник.

15 июля

Вчера вечером ходили смотреть с Бертье и немцем фейерверк на Pont-Neuf и танцы на улицах.

Французы умеют и любят веселиться. Этот праздник тем интересен, что является действительно народным – буржуазия теперь уже покинула свои роскошные отели в Елисейских Полях, аристократия – Сен-Жерменское предместье; в столице остается рабочий народ, – его предки разрушали Бастилию, – он же и празднует этот день.

Чем у́же улица – тем она оживленнее: висят гирлянды зелени, бумажных цепочек; фонари, точно разноцветные глаза, светят в темноте, покачиваясь на невидимых проволоках. Всюду маленькие эстрады для музыкантов, которые скрыты драпировкой, флагами, зеленью. То здесь, то там раздаются польки и вальсы, и веселье бьет ключом… Молодежь танцует; старики сидят у столиков кафе…

Атмосфера заражена весельем, как электричеством, – оно захватило и меня, и я с увлечением танцевала с моими спутниками на всех площадях, где проходили. Немец, кажется, влюбился и вздумал ревновать. Глупый мальчишка!

Как опасно позволить при себе смотреть на луну и читать Гейне…

17 июля, среда

Madame Odobez постучалась ко мне в дверь и таинственно сообщила:

– Мадемуазель, вас внизу спрашивает какой-то мужчина, какой-то мсье. Думаю, это русский нигилист…

Так как все ее образование ограничивается уменьем читать, писать и считать – то доказывать ей, что «nihiliste» – в России давным-давно не существует, – бесполезно. И я, заинтересованная, быстро побежала с лестницы, стараясь угадать – кто бы это мог быть.

Вот сюрприз! передо мной был один из сотрудников нашей газеты «Север» – Иван Николаевич Корельский.

Маленький, некрасивый, застенчивый – он всегда носит блузу и говорит очень медленно. Вот эта-то совсем необычайная для французского глаза внешность и заставила madame Odobez произвести его в «нигилисты».

Я его мало знаю, но он славный человек. И конечно, сразу предоставила себя в его распоряжение. Устроила его, наняв комнату в нашем же пансионе, который совсем опустел.

Он видел братьев перед отъездом. Никто из семьи и не подумал прислать мне ни письма, ни чего-нибудь с родины. Но я была так рада, так рада увидеться с кем-нибудь из Ярославля.

С его приездом на меня точно пахнуло ветром с Волги и на парижском горизонте мелькнули необъятные родные равнины, поля, луга, леса…

Он сидел и рассказывал, что делается на родине, а я жадно ловила каждое слово.

11 ч. 40 м. ночи. Толстой умирает! Сейчас постучалась в дверь madame и сообщила, что в «Signal» телеграмма в две строчки – «Состояние Толстого безнадежно». Что?!

Моей родине грозит новое, страшное несчастие, – ко всем прежним прибавится еще одно ужасное, непоправимое!

Что будет с нами?!

Что будем мы, русские, без Толстого?

Ведь единственное, чем мы можем гордиться, что мы создали действительно своего за это столетие, – это наша литература. Она – наша слава, наша гордость, и Толстой явился миру как мощное проявление народного русского духа, как совесть русского народа, которая, расширяясь и отбросив национальные рамки, стала всемирною совестью.

Твой стих, как божий дух, носился над толпой.

И отзвук мыслей благородных

Звучал как колокол на башне боевой

Во дни торжеств и битв народных…

Его слово было этим божиим духом. В гениях есть нечто сверхъестественное.

Моя любовь к нему – безгранична, и горю моему не будет конца, если случится то ужасное, неизбежное, о чем пишут в газетах.

Madame ушла. Я бросилась на колени перед его портретом и молилась… кому? какому неведомому мне Богу? какой высшей силе?

Сердце было полно; слезы навертывались на глаза, и ужас и горе охватывали душу…

Ведь в его годы – все может случиться… Хотя… 74 года… Гёте умер 82 лет… Живут и дольше. Отчего же Толстому не жить.

Мы и так достаточно несчастны. Что ж – неужели еще мало?! неужели судьба отнимет у нас нашу славу, нашу гордость – как раз в тот момент, когда, быть может, мы переживаем подготовительные минуты перед неизбежной впереди революцией?

Лев Николаевич! Если б этот крик сердца любящей вас России мог выразиться в звуке – кажется, содрогнулся бы весь земной шар. Пусть Синод занимается «отлучениями» и запрещает… «божественную службу» – наше горе народное, горе всех мыслящих людей всего земного шара будет великой вселенской панихидой над могилою великого человека.

Я смотрю на его портрет в блузе, и мне кажется, что его глаза смотрят еще печальнее…

О, Господи, если Ты есть, – спаси его, спаси ради нас, ради миллионов живых существ, которым он светит, как живой светоч истины, любви, совести, добра, – всего, чем жив человек!

Или мы, или наше горе, наши слезы – ничто для Тебя?!

Мы ничтожны, да, но ведь все же мы – люди…

И если Ты создал нас – не презирай наших просьб…

Спаси его, отдай его нам, погоди брать Себе!

Погоди, погоди!! а если завтра… прочту в газетах…

19 июля, пятница

Сорель пишет корреспонденции в наш «Север», – и Корельский хотел зайти к ней, но она уже уехала в деревню. Он пожалел, что не удалось познакомиться с этой интересной женщиной.

Я с жаром стала описывать ему ее красоту, талант, ее мужа, их безмятежное семейное счастье…

Иван Николаевич внимательно слушал и вдруг сказал, по своему обыкновению – медленно, с расстановкой, точно заикаясь:

– Все это хорошо. Но все-таки жаль, когда русские интеллигентные женщины выходят замуж за иностранцев. Они нужны нам в своей стране. Смотрите и вы… не выйдите здесь замуж.

Хорошо, что в комнате было темно от затворенных ставней и он не мог видеть моего лица. Сердце точно остановилось, что-то холодное-холодное прошло по телу, и в глазах помутилось.

Я молча подошла к умывальнику, налила воды в чайник и поставила на спиртовую лампочку.

И только потом могла сказать, как можно более беззаботным тоном:

– Ну вот еще, глупости какие, – за это нечего опасаться. Я слишком люблю Россию, чтобы остаться здесь. Смотрите – как я рада вас видеть, как я за вами ухаживаю… Нет, нет – пусть придет сюда какой угодно красавец и умница француз – я не променяю на него ваше общество.

Я говорила быстро, задыхаясь, что-то сжимало горло… И мне страшно было, что он вот-вот перебьет меня, и хотелось заразить его уверенностью, с какой сама говорила.

А он внимательно посмотрел на меня прекрасными голубыми грустными глазами – и покачал головой, точно не доверяя моим словам:

– Хорошо вы говорите… смотрите только…

Я с жадностью схватила его за руку, радостно улыбаясь:

– Иван Николаевич, милый, и как же вам не грешно! Да вы взгляните только на меня. Ведь от одного сознания, что вы здесь, – я вся преобразилась, сразу чувствую себя лучше, спокойнее как-то. Да не стоит и толковать о таких несуществующих вещах, – давайте лучше чай пить…

А когда он ушел, я заперлась на ключ и упала на кровать, задыхаясь от слез. Я плакала не оттого, что любовь моя – без ответа, я знаю это, и еще ни разу слезы не навертывались на глаза… Я плакала оттого, что полюбила чужого, которому все наше непонятно и чуждо, как наш язык…

Отчаяние, страшное, безграничное отчаяние охватило душу, и я была бы рада умереть…

И, перебирая в уме всю свою прошедшую жизнь, – нахожу один вопрос: отчего, отчего я не встретила раньше человека, которого могла бы полюбить? Если я на курсах жила замкнуто в тесном кружке товарок – то по России пришлось мне поездить немало.