стоятельной хроникой убийств и происшествий, неизбежным романом-фельетоном, а четвертая – объявлениями. Вот и все. Нет ни провинциальных корреспонденций, ни иностранных, ни колониальных. Зато личная партийная перебранка на первом плане, и непосвященному в тонкости политики трудно разобраться в этой путанице личных мнений: один ругает другого, а кто из них прав – попробуй разбери… Газеты, наиболее обстоятельно осведомленные – «Temps» и «Journal des Débats», – консервативны и дороги, 15 сантимов, тогда как в Англии за 2 копейки можно купить газету любого направления, но одинаково хорошо осведомленную обо всем, что делается интересного на свете. А это – самое важное для читателя газеты.
Беспрерывная личная перебранка в печати, вместо воспитывающего, – оказывает развращающее влияние на читающую массу: приучает и ее сосредоточивать свое внимание на узких личных спорах и не открывает более широких горизонтов. Не оттого ли французы и не видят, и не понимают ничего на свете, кроме своей страны, что их сосредоточенность на самих себе поддерживается печатью, которая изо дня в день преподносит им одну и ту же стирку собственного белья.
Продолжаю осмотр Лондона. Сегодня суббота, и с двенадцати часов работа всюду прекращена; деловая жизнь замирает… Завтра все англичане пойдут в церковь, а потом поедут в парки…
Купила себе старый велосипед: без него немыслимо жить при здешних расстояниях. Англичанки, в отличие от француженок, ездят в юбках, тогда как те большею частью в шароварах. Я быстро усвоила себе здешнюю посадку: англичанки ездят, держась чрезвычайно прямо, и не делают никакого видимого усилия, чтобы управлять велосипедом. Так мне очень нравится.
И вообще, я неожиданно открыла в своем характере некоторые черты, сходные с английскими. Не говоря уже о внешности, хотя я чисто великорусского происхождения, – я не обладаю фигурой русской женщины – с пышно развитой грудью и боками. Я тонка и держусь всегда чрезвычайно прямо.
Нравится мне также и внутренность английских домов, их комфорт, то уменье, с каким англичанин умел устроить свое помещение. В их комнатах нет французской пестроты, они не заставлены мебелью, как в Париже, – повернуться негде, из боязни, чтобы не опрокинуть столик с какими-нибудь bibelots. Они высоки, светлы, просторны и убраны, если можно так выразиться, с спокойным, благородным изяществом. Камины больше и уютнее французских. Они пока еще не топятся; но по одному внешнему виду можно себе представить, – до чего хороши они в длинные зимние вечера, когда вся семья собирается около огня.
Английский камин – это такая же поэзия домашнего очага, как у нас самовар. Недаром поэты воспевают его…
Принято почему-то считать англичан неспособными понимать поэзию, искусство… Какая ошибка! Да, они обладают очень своеобразной артистической жилкой: уменьем устраивать свое жилище. И их практичность сделала это уменье народным, распространило его на рабочие классы. Характерно, что Вильям Моррис и Джон Рёскин – эти апостолы религии красоты, старавшиеся распространить ее, сделать доступной для масс, – были англичане.
Я мало ценю роскошные художественные французские салоны в разных стилях, раз они доступны массе.
А здесь – рабочий живет в чистом домике, устроенном так разумно и уютно, что любой русский столичный интеллигент может позавидовать ему в удобстве.
Англичане у себя на острове создали своеобразную моду – носят белые пикейные платья, живописные шляпы с широкими полями и перьями и еще какие-то очень красивые и оригинальные, каких на континенте не носят: газовые оборки, пришитые к соломенной тулье, обрамляют лицо и образуют как бы вроде капора. Такие шляпы очень идут к юным лицам, обрамленным локонами.
Я всегда любила белый цвет и шляпы с большими полями. Также и спорт. И моя любовь к лодке, к плаванию – немало возмущала мать. А велосипед я могла купить себе, только когда была совершеннолетняя. Такая, ничем не объяснимая любовь к спорту окончательно потеряла меня в глазах матери.
Я столько перенесла от непонимания окружающими моих склонностей – и теперь наслаждаюсь сознанием, что то, что далось мне с таким трудом, здесь – достояние всякой женщины чуть не с детства.
А как хороши английские парки! Это, пожалуй, самое лучшее, что я видела в Лондоне. У нас, в России, природа в городах точно торт – разрезана и аккуратно расположена по кусочкам. Немудрено, что для сохранения их в приличном виде «по траве ходить, деревья ломать, цветы рвать и собак водить – строго воспрещается».
А здесь – все идут в громадные парки, как к себе в дом, располагаются, где хотят; завтракают, читают, спят на лоне природы… С непривычки я сначала все озиралась кругом: казалось, вот-вот вырастет знакомая фигура блюстителя порядка и внушительно произнесет: «ходить по траве не приказано».
Англичан можно не любить, но им нельзя не удивляться. Есть в этой нации какая-то железная энергия – сила, которой нам недостает.
Когда подумаешь, что́ сделано на этих островах, на пространстве меньшем двух-трех наших губерний, – только тогда представишь себе ясно, до какой степени интенсивна здесь жизнь и насколько она у нас экспансивна.
Национальный характер англичан – прямое следствие географического положения страны. И поэтому мне положительно смешно слушать выражения порицания их эгоизму, гордости и пр. Очевидно, у нас в обществе еще мало распространены знания о влиянии географического положения на характер жителей. Чем они виноваты, что природой отделены от остальной Европы, что у них необыкновенно предприимчивый дух, практичность? И если бы мы были на месте англичан и при своей изолированности создали бы то же, что они, – неужели и в нас не развилось бы то же гордое домосознание?
Страшно устала…
Сколько уже дней прошло, как я здесь… если б получить письмо от него?
Но как, но что могу я написать ему? – как врачу, конечно, – хотя и чувствую себя хорошо. Но иначе нельзя… и вот я пишу.
Мсье.
Это выше моих сил, я больше не могу. Знаю, что не должна вам писать, – я знаю это, – но эта мука побеждает все: гордость, самолюбие, мне кажется, что мне ничего не осталось, ничего, кроме этого ужасного состояния, единственным верным средством от которого является смерть. Она меня не страшит, но впереди ждет неизвестность. «Где я найду теперь силы жить и как мне пережить этот день смерти?» Никто не смог ответить на этот вопрос Ницше, кто ответит мне?
Это еще ничего не значит, что я ему написала: это только так. Я веду теперь такую деятельную жизнь; жаль только, что успехи в английском языке подвигаются медленно, так как, когда мой знакомый свободен и приходит ко мне, – мы говорим по-русски, остальное же время осматриваю Лондон одна. Практики в языке слишком мало…
Сегодня утром увидела я на столе белый конвертик с изящным почерком… Какое счастье держать его в руках, какое страдание читать письмо, которое в нем лежит!
Мадемуазель, – читала я, – вы слишком цельны, слишком умны, слишком философичны, слишком очарованы своими идеями! Помните ли слова Священного Писания: «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное»… Истолкуйте их, как хотите, найдите им применение, какое пожелаете, я же расскажу вам в двух словах, как я их перевожу и понимаю: «Кто ищет, не найдет; кто думает – повредится в уме от своих мыслей, кто хочет знать – не узнает; человек заперт в малости своего мозга, он пытается достичь величия, посредством науки приблизиться к конечному и бесконечному, но лишь встречает границы своего бессилия: чем больше он знает, тем яснее понимает, что не достигнет знания; чем яснее понимает, что не достигнет знания, – тем больше он страдает; чем больше он страдает, тем сильнее проклинает свою жизнь; чем сильнее он проклинает свою жизнь, тем больше ему хочется умереть. Вот в чем, мадемуазель, ваша беда. Вам не покинуть замкнутого круга, который предопределен человеку в жизни так же, как и в смерти. Смиритесь с тем, что вы никто, даже если вам кажется, что вы можете стать кем-то. Потому что невозможно быть меньше, чем ты есть, и вряд ли можно быть больше. Вы – одна из форм универсальных вещей, – необходимо, чтобы нечто объединяющее оживляющие вас атомы было либо в вас, либо вне вас. Но сама вы не более чем случайность. Научитесь помнить об этом и этим довольствоваться; ваша беда будет так же бессмысленна, как и ваша жизнь.
Поэтому я закончу тем, что скажу: вы не несете ответственности ни за что, даже за те мысли, что вас переполняют, даже за самоубийственное стремление, вас обуревающее, – ибо вы не знаете и не можете быть не собой, а кем-то другим. Если вам предопределены страдания – вы перенесете их, если суждено жить – будете жить. Единственная для вас возможность использовать свою энергию и применить себя в деятельности – работать, не задавая себе вопросов, никаких вопросов о вашей дальнейшей судьбе или о вашем будущем. Когда вы приехали во Францию, вы знали не больше, чем сегодня, каким окажется будущее, и все же вы приехали сюда.
Ну же! Делайте и сейчас то же, что вы делали все это время: действуйте и не задавайте себе столько ненужных вопросов; человек лишь тогда становится хозяином себе, когда научится не требовать от себя отчета.
Прошу, поверьте, мадемуазель, что мои пожелания вернуться к равновесию искренни – это не пустая формула вежливости, призванная завершить письмо.
Искренне ваш,
Какое холодное, разумное письмо! И как хорошо написано. Таким слогом, каким владеет здесь всякий обыкновенный образованный человек, – у нас пишут только немногие талантливые писатели…
Несмотря на то что все это письмо – одно бесстрастное, отвлеченное рассуждение, – каждое слово, каждая буква в нем – дороже мне всех сокровищ мира.