Хотя я и не нуждаюсь ни в чьих указаниях и выработала свое мировоззрение не с чужих слов, а собственным нелегким и упорным трудом, – все же приготовилась выслушать с почтительным вниманием.
– Цель жизни – служение добру. Вы призваны здесь совершить свое служение и сделать столько добра, сколько можете…
«Вот наконец начинается интересный разговор», – с восторгом подумала я и спросила, ожидая проникнутого необыкновенной мудростью ответа:
Что же мне делать?
– Добро.
Это было совсем даже неопределенно. Добро – добро, но мне хотелось бы, чтобы он говорил более реально и менее отвлеченно.
– Но вы объясните мне, в чем оно должно заключаться, как проявляться… Хорошо, – вы можете жить, не ломая себе голову над вопросом о заработке, – а мне в будущем он необходим. Помнится, я уже как-то объяснила вам, что педагогики не люблю и считаю нечестным ею заниматься, раз не чувствую в себе призвания. Медицина меня никогда не интересовала. Так что вы, если хотите дать совет мне лично, – должны принять сначала в соображение то, что я, рано или поздно, должна буду считаться с вопросом: чем жить?
– Живите и распространяйте кругом себя свет добра, насколько вы можете.
– Да вы сначала ответьте на мой вопрос, – настаивала я, начиная терять терпение от этого уклонения в сторону.
Он пожал плечами:
– Поступите в гувернантки.
«О, лучше бы ты была нема и лишена вовсе языка!» – вспомнилось мне отчаянное восклицание героя гоголевского «Портрета», – и я едва не повторила его вслух.
Сразу разлетелся весь ореол, каким я так почтительно окружала друга великого писателя, и передо мной был он тем, каким и есть на самом деле: богатый аристократ, никогда серьезно не думавший о женском вопросе. Кровь бросилась мне в голову, и я почувствовала себя оскорбленной… Не его поверхностным советом, достойным ума самого мелкого, ограниченного буржуа, – а тем, что мое доверие, мой энтузиазм были безнадежно подломлены им же самим…
Было темно, и он не мог видеть, какая горькая усмешка исказила мое лицо.
Сколько раз приходилось слышать мне такие же мужские речи – самоуверенные, самодовольные, – но эта своею поверхностностью, своим невероятным легкомыслием – превзошла все слышанные мною раньше.
Я даже и не возразила ему ничего; а он был, очевидно, убежден, что делал хорошее дело, наставляя на путь истины…
Сегодня пришла в огород. Мой «хозяин» куда-то исчез. Отыскала его на заднем дворе, он накладывал навоз в тачку и, против обыкновения, не сказал мне, на какую работу идти.
– Что же, или праздник сегодня? – шутя спросила я.
– Н-нет… да видите ли, сегодня дело такое: я хочу под капусту гряды приготовить, так вот навоз надо возить… я в тачку накладываю и отвожу.
– Так чем вам одному два дела делать – давайте я буду возить, а вы накладывайте.
До сих пор я полола гряды, копала их и проч. Но чтобы студентка Парижского университета возила навоз – это показалось ему непривычным.
Он нерешительно помялся на месте.
– Да ведь это же навоз… гм-м…
Я рассмеялась:
– Так что же, что навоз? Или вы думаете, что я не сумею справиться с такой работой?
И для доказательства – схватила вилы, быстро наложила полную тачку, свезла ее на огород и вернулась – с пустой.
Он, уже не возражая, тем временем приготовил и наложил другую тачку.
Работа закипела.
Его смущение понемногу изгладилось, и через несколько минут то, что показалось странно с непривычки, – было уже обычное дело.
По окончании работы он одобрительно пожал мне руку, и я увидела, что в глубине души он все-таки не ожидал, что я соглашусь взяться за такую работу.
И чего он удивлялся? Я на каторгу рада уйти от себя самой, не то что на эти мирные работы…
И несмотря на все эти ежедневные работы – в тихие лунные ночи я ухожу мечтать на берег моря. Вдали едва-едва видны очертания острова Уайта… а там, за ним – так близко берега Франции… Париж. Из всего этого громадного города для меня существует пока одна улица Brézin и в ней – только № 5, где он живет.
И мысль улетает далеко-далеко…
Закрою глаза – опять вижу эту улицу тихой июньской ночью… и опять иду по ней и, проходя мимо его дома, ускоряю шаг, точно боясь, что он меня увидит…
Под влиянием красоты природы и торжественного спокойствия ночи разгорается фантазия и думаю я:
«Что, если бы он любил меня? Ведь тогда ни одна женщина в мире не могла бы считать себя счастливее меня! Тогда… тогда я сказала бы ему; полюби мою родину – пойдем вместе работать туда».
И мы вернулись бы в Россию. Я стала бы учить его по-русски, он сдал бы государственный экзамен, и мы поселились бы в одной из деревень родной Костромской губернии. Он лечил бы крестьян, я – оказывала бы им юридическую помощь… а в свободное время – длинные зимние вечера – рассказывала бы им житейские истории, которыми полны страницы наших журналов и которые мне самой так часто приходят в голову, – только я не пишу ничего.
У нас не было бы детей… и не потому, что я не люблю их, а именно потому, что слишком люблю, – и считала бы преступным при жизни, так скверно устроенной, как она есть теперь, – произвести на свет существо для страданий и горя…
Мы прожили бы всю жизнь и ушли бы из этого мира с сознанием исполненного долга, как усталые работники, заслужившие отдых и покой…
И – быть может – как последнее слово счастья – смерть пришла бы к нам одновременно…
А в народе осталась бы добрая память о нем, – как иностранец полюбил русскую и покинул свою прекрасную Францию и пошел за русскою в холод, снега ее родины, утешать несчастных и помогать им…
Так мечтала я, и мое бедное сердце на минуту утешается призраком счастья…
На днях приехали еще двое молодых людей; один на несколько дней, проездом, направляясь в Петербург, с матерью, домашний учитель в одном из русских семейств, живущих в Кембридже; другой – ученый, занимающийся исследованием о сектантах; этот надолго, – ему доктор посоветовал на некоторое время оставить Лондон и пожить в деревне – работать для здоровья на воздухе. Он приехал не один, а с женщиной-врачом, которая тоже с приездом в Петербург сдает государственный экзамен.
Так нас собралась в огороде целая компания.
Какие это славные молодые люди, добродетельные и… неинтересные! Толстовец явно не симпатизирует мне. Он какой-то односторонний, – видно, что не одобряет во мне абсолютно ничего: ни моих идей о равноправности женщин, ни того, что я на юридическом факультете; даже то, что я усердно занимаюсь физическим трудом, не располагает его в мою пользу. И он при всяком удобном случае готов читать мораль о братском отношении к людям. И каждый раз мне так и хочется сказать ему – что в нем-то я как раз братского отношения к себе и не вижу, а только скрытое молчаливое осуждение всего моего существования.
Учителя видела мало, – он уезжает сегодня, разговаривали о том о сем… Впечатление получилось обыкновенного среднего интеллигента, только на рояле хорошо играет – вот его талант.
От молодого ученого я ожидала несравненно больше и с удовольствием ждала все эти дни часа, когда он выходил в огород на работу: ему велено копаться в земле ежедневно часа два-три.
Мы работали рядом. Я начала было подходящий разговор… Ответы «да» и «нет»… правда, весьма вежливым тоном. Но все-таки это немного.
И как только его знакомая показывается – всегда перед окончанием срока его работы, – он быстро бросает все и идет за ней.
– Не разберешь их отношений… всегда путешествуют вместе, – сказал «хозяин».
А я так отлично разобрала. И только одного не понимаю: отчего, если он влюблен в одну женщину, – относиться с такой беспощадной сухостью и сдержанностью к другой, которую судьба случайно, на время поставила рядом с ним?
Ведь я с ним не кокетничаю; не может он, что ли, держать, что называется, золотую середину – не будучи влюбленным – относиться ко всякой другой интеллигентной знакомой женщине более просто, более по-товарищески?
Тщетно позондировав почву научную и литературную, я попробовала обратиться к действительной и спросила сегодня, как он смотрит на физический труд, нравится ли он ему.
– Терпеть его не могу; только по приказанию врачей и работаю… – снисходительно отвечал он.
– Что же вам нравится?
– Работа умственная.
– Но за что же с такой неприязнью относиться к физическому труду? Ведь он, в сущности, необходим. И как это у вас самих иногда не является желания упражнять свои мускулы, свою силу не на гире, не на гимнастике, а на полезном, здоровом труде.
– Неприятно это… работать… Ну, вот – копаю, копаю, – скоро ли кончу, скорее писать пойду.
Мне хотелось доказать ему, что еще неизвестно, насколько талантливы, полезны будут его ученые труды, а что хорошо вскопанная им гряда будет полезна – это вне сомнений, и поэтому он не имеет никакого нравственного права так относиться к тому роду труда, которым живут миллионы людей…
Он выслушал меня с снисходительным вниманием, потом повторил:
– А все-таки не люблю этой работы… то ли дело сидеть за письменным столом.
Я внимательно посмотрела на его голову, правда большую, с сильно развитым лбом, но далеко не с тем выражением, которое отличает людей, открывающих миру новые горизонты.
И я подумала про себя: «Да, то ли дело – сидеть за письменным столом и писать одну из тех только полезных книг, каких наш век оставит последующему целое море; надрывать этим свое здоровье – и презирать необходимый первичный труд человечества… логика!»
Но ничего не сказала. А он не говорил больше ни слова, и едва в обычный час вдали показалась фигура его знакомой – бросил лопату и поспешно пошел за ней.
Мой «хозяин» – всех симпатичнее. В нем есть та непосредственная доброта, сердечность – какая, увы! – теперь все реже и реже встречается в людях.