Как бывший офицер, он, конечно, не отличается всесторонним образованием, но в нем чувствуется природный ум с большим тактом сердца. И поэтому мы часто и подолгу беседуем на разные темы. Мне нравится в нем та простота, с которой он исполняет самые черные работы, – он, не верящий буквально ни во что, своим личным поведением доказывает изречение: «иже хощет быть первый между вами – да будет всем слуга…»
На днях мы всей компанией катались на велосипедах. Я ехала с ним рядом. Разговор зашел о жизни, браке, любви и проч.
– Любили ли вы когда-нибудь? – вдруг спросил он.
Неужели я так сразу, просто, в болтовне и скажу ему то, в чем себе едва смею признаваться?
– Никогда, – смело солгала я.
– Сколько вам лет?
– На днях исполнилось двадцать шесть…
– Не может быть! – воскликнул он, пораженный.
– Отчего же нет? – продолжала я лгать и крепче нажала педали… Мы выезжали из лесу, и дорога шла как раз под гору. Велосипед покатился с страшной быстротой. А когда он догнал наконец меня – я уже сидела внизу на поляне, в обществе остальных спутников, и разговор перешел на другие темы.
Я все присматриваюсь к этим людям и чего-то жду от них… Жду, чтобы они встали ко мне ближе, поняли бы, насколько нужны, необходимы мне нравственная поддержка и участие.
Но нет… каждый из них слишком занят своими делами. Все, за исключением «хозяина», относятся просто, вежливо, но, в сущности, безлично… И я чувствую, что невидимая стена отделяет меня от них, перешагнуть которую невозможно…
Я начинаю приходить к убеждению, что никакая проповедь любви не в силах изменить природы человека. Если он рожден добрым, обладает от природы чутким сердцем – он будет разливать кругом себя «свет добра» бессознательно, независимо от своего мировоззрения. Если же нет этого природного дара – напрасно все. Можно быть толстовцем, духобором, штундистом, можно проповедовать какие угодно реформаторские религиозные идеи и… остаться, в сущности, человеком весьма посредственного сердца.
Потому что как есть великие, средние и малые умы – так и сердца.
Человечеству одинаково нужны и те, и другие.
Характерно, что близкий друг нашего великого писателя обладает этим «добрым сердцем» отнюдь не более, чем другие обыкновенные люди. Сейчас видно, что он пришел к своим убеждениям сначала головой и уже потом сделал себя таким, каким он воображает, что должен быть.
Однообразный, точно заученно-спокойный тон голоса, одинаковый со всеми; а в жизни, в привычках – остался тем же барином-аристократом, каким был и раньше.
Он пишет книги по-русски, по-английски, принимает посетителей, упростил до крайности внешнюю обстановку: всюду, вместо дорогих письменных, стоят столы простые, некрашеные, а весь его большой дом держится неустанной работой мужика, беглого солдата Мокея.
– Что бы мы стали без него делать! – с комическим отчаянием восклицает он. – Мы точно щедринские генералы на необитаемом острове!
А Мокей, копая со мной картошку, жалуется, что очень трудно жить:
– Работы много, вертишься-вертишься день-деньской без устали, то туды, то сюды, а нет того, чтобы для себя, значит, свободного времени.
В сознании этого мужичка встает неясная мысль необходимости регулировать его работу.
Я предпочитаю мою миссис Джонсон, гостиная которой обставлена элегантно, но которая сама моет полы, стирает белье и делает все это совершенно просто, без всяких нравственных проповедей, потому что с детства привыкла к труду.
Сколько раз хотелось мне сказать ему: «Откажитесь от прислуги, работа которой обеспечивает ваш досуг, который вы употребляете на писания, издания, приемы, разговоры, споры и т. д.»
А то между словом и делом лежит такая пропасть, такое противоречие, что глухое раздражение так и поднимается во мне.
Но вспоминаю изречение: «Легче верблюду сквозь игольные уши пройти, нежели богатому внити в царствие Божие…»
Бесполезно, значит, говорить!
На днях рубили капусту под окнами его кабинета. Он высунулся и спрашивает:
– Что это такое?
– Капусту рубим, – отвечала горничная.
– А-а-а! – снисходительно удивился он.
Я остолбенела. И этот человек, прожив столько лет в деревне, бывший гласный земства, столько раз приезжавший в Ясную Поляну, демократ, – не видал никогда, как рубят капусту.
А великий писатель сам тачал сапоги и клал печи…
В том и разница между гениальным и обыкновенным человеком, что тот, раз пришел к известному убеждению, – старается провести его прямо и цельно, его богатая натура способна обнять и проникнуть все стороны жизни.
Не знает великий писатель земли Русской, что он один из тех избранных, которые всегда и во все времена являлись как бы для того, чтобы показать миру, до какой нравственной высоты может подняться человек. И всегда они находят себе последователей, которые отстоят от них далеко; друзей – несравненно ниже себя. Потому что они выше остального человечества и не должны быть окруженными равными себе.
Удел великих – одиночество.
И они как бы искупают этим то, что им дано более, чем другим.
Мое разочарование глубоко, больно и… обидно…
В Barnemonth’e живет семья петербургского журналиста Дервальда, берлинского корреспондента газеты «Слово». Несмотря на свою немецкую фамилию – это чистейший русак, с славной физиономией, в которой виден ум с хитростью и безобидной насмешкой. Он поселил свою семью здесь, в этом курорте, находя, что не стоит таскать ее за собой всюду, куда пошлет его редакция, и приезжает к ней на время вакаций.
Время от времени он заглядывает сюда. Заводятся бесконечные русские споры, любимые споры нашего времени – о марксизме и народничестве, о фабриках и общине и т. д.
Я с интересом наблюдаю их.
Мужчины любят уверять, что женщины болтливы. Это неверно. Они сами ужасно любят говорить и себя слушать.
Женщине трудно, почти невозможно переспорить их.
Говорят и кричат все зараз.
Я не глупее и образованна не хуже любого интеллигента. И однако, когда вчера вечером приехал Дервальд и завязался один из этих бесконечных споров, и я попробовала вставить свое замечание – на меня посмотрели с каким-то снисходительным удивлением. Как, мол, – неужели и она суется?
Я вообще мало говорю, и в этот вечер к тому же занималась хозяйством – разливала чай, мыла чашки… И они, эти сильные мужчины, находили совершенно естественным, что, пока они кричали, спорили, говорили прекрасные слова о слабых, угнетенных, – на них работали именно слабые: я мыла чашки, перетирала их, разливала чай, а внизу, утомленная дневною работою, дремала женская прислуга и тихонько роптала.
– То ли дело у англичан! Там дольше десяти часов вечера никакая прислуга работать не станет. А у нас – постоянно гости. Сколько посуды лишней перемоешь, сколько раз в день чай подашь… вертишься, вертишься целый день, а тут еще нельзя и спать лечь – дожидайся, когда гости уедут, – тихо говорила бледная, грустная Дуняша.
– Что и говорить! Ох, слыхала я эти ихние споры: мужик, община, фабрика, капитализм и всякие такие слова. И все это – болтовня одна, по-нашему, а по-ихнему это называется «чуткие люди…» – сказала ее сестра Лидия, высокая стройная блондинка с интеллигентным лицом.
Я наконец перемыла всю посуду и принесла ее в кухню.
– Спасибо вам, по крайней мере, нам полегче: скорее спать ляжем, – сказали сестры.
И я весь этот вечер испытывала какое-то своеобразное наслаждение от сознания того, что вот мне, интеллигентной женщине, и двух слов вставить в разговор не дают, – а я все-таки смиренно прислуживаю им, и они находят это вполне естественным, а сами спорят, без конца спорят… и каждый из них воображает, что открыл истину и один владеет ею…
И вспомнились мне слова грустного скептика Анатоля Франса: «Будем скромны. Не стоит приписывать себе величие, поскольку мы им не обладаем. Взглянув на себя, уясним, что наша истинная натура груба и жестока, как и у наших отцов, и наше преимущество перед ними лишь в более давних традициях, по которым мы можем судить о преемственности нашего невежества».
Будем смиренны, будем смиренны!
Этого именно не хватает всем проповедникам… Или забыли они, что в конце концов – все сводится к одному: «знание».
Вчера прихожу в кухню – а за столом сидит Николай Николаевич и пьет чай с молоком. Он налил мне чашку и стал рассуждать:
– Вот как я скверно делаю. Пью молоко. У меня есть для этого средства. А есть такие, у которых этих денег нет. Значит, я отнимаю его у других, более бедных. Это молоко, – он взял и налил себе еще стакан, – могло бы быть отдано какой-нибудь бедной женщине, которой не на что купить его для грудного ребенка…
Он рассуждал в таком духе с добрых четверть часа, все время усердно подливая себе молоко в чай и выпивая чашку за чашкой…
Я сидела молча, с опущенной головой. Мне было мучительно стыдно за него… К чему эти фразы? к чему эта праздная, ни к чему не ведущая болтовня?
А он, окончив свою проповедь, взглянул на меня:
– Я, кажется, испортил ваш чай? Ничего, ничего, вам полезно послушать, – и ушел, в полном убеждении, что сделал доброе дело.
И этот человек вздумал учить меня!
Я из деликатности раз промолчала, теперь – опять… Нет, довольно!
Если он вздумает сделать это еще раз, – я, хорошо узнавшая теперь всю нравственную стоимость этого человека, брошу ему в лицо гордый вызов:
Замолчите!
Чистой деве
Доступно всё великое земли.
Гениальные люди – прозорливы. Шиллер заглянул в самую глубь женского существа и сказал правду.
Да, я чувствую, я знаю это – мне доступно всё великое земли…
Мое сердце честной женщины способно не менее его понимать все, а мой ум, не менее его развитой, способен рассматривать явления жизни, пожалуй, еще с большей ясностью, так как я не заражена духом сектантства.