Дневник русской женщины — страница 144 из 154

Мы разговорились, и она рассказала мне всю свою историю – о смерти отца, умершего после того, как в одном из крахов Аргентинской республики потерял все свое состояние, о том, как они с матерью остались одни, без средств, среди большой американской родни, которая ничем не хотела помочь. Жажда учиться, при недостатке средств, заставила ее поступить на курсы Association philotechnique, где ее литературное дарование было замечено преподавателями. Ей советовали учиться дальше, но Сорбонна требовала диплома.

Я стала убеждать ее готовиться прямо на аттестат зрелости и поступить действительной студенткой. Она видимо колебалась. Потом, как-то случайно весной, она встретила меня на улице, сообщив, что решила готовиться на аттестат зрелости. Мы обменялись адресами и потеряли друг друга из виду.

А теперь она пришла ко мне расстроенная. M-lle Naguet, содержательница курсов для подготовки на аттестат зрелости, не соглашается сбавить ни гроша из 50 франков месячной платы, а она могла платить 20. За остальные тридцать она должна была давать несколько раз в неделю уроки в школе для детей, которую содержала все та же m-lle Naguet. Слабое здоровье не позволяло ей делать два дела зараз, а m-lle Naguet беспощадно упрекала за дурные успехи и не уступала ни гроша из назначенных условий. И вот она в отчаянии пришла ко мне, иностранной студентке, за советом.

Я возмутилась. В Москве на курсах латинского языка Шамониной чуть не половина слушательниц обучается с пониженной платой; а здесь m-lle Naguet, феминистка, член Лиги прав женщины, отказывалась помочь бедной способной девушке. Что стоило ей принять ее одну даже и совсем бесплатно в число учениц?

– Вы только узнайте, на каких курсах подготовлялась m-lle Шолль, та самая, что поступила нынче на первый курс юридического факультета, быть может, там дешевле плата…

– Бедное дитя! Я знаю Шолль, она дочь богатых родителей и брала частные уроки.

На худеньком личике Полины Декурсель отразилось полное отчаяние, – очевидно, теперь у нее исчезла последняя надежда… И она, безнадежно махнув рукою, поднялась с места.

– Постойте! Неужели же я вам дам так уйти? Надо же что-нибудь придумать… Я обращусь к своим товарищам, авось они что-нибудь сделают. Я сама никого в Париже не знаю, но попробуем, вы не отчаивайтесь.

И я добилась того, что черные глаза засветились радостью и надеждой, тоненькие ручки крепко сжали мои… и она ушла успокоенная.

А я послала телеграммы Бертье и Шолль, прося их прийти ко мне завтра по спешному делу.

1 декабря, воскресенье

Визиты у французов делаются в послеобеденное время. Sholl не заставила себя долго ждать, хотя и живет далеко, – и в три часа маленькая, грациозная, элегантная парижанка как птичка впорхнула в мою комнату.

– A-а, здравствуйте, моя дорогая! В чем дело? Очень, очень рада быть вам полезной, – щебетала она, оправляя перед зеркалом шляпу, прическу, вуаль.

Я рассказала ей историю Декурсель, в полном убеждении, что она, дочь секретаря Лиги прав женщины, воспитанная в самых передовых убеждениях, примет участие в судьбе этой девушки и что-нибудь сделает.

Она внимательно выслушала и пожала плечами:

– Что ж вы хотите, моя милая? M-lle Naguet вполне права.

Я не верила своим ушам.

– Да как вам не стыдно так рассуждать? Ведь вы же сами учитесь? Как же у вас нет сочувствия к положению несчастной девушки?

– О, дорогая, в данном случае о сочувствии и речи быть не может. Есть у нее деньги – пусть учится, нет денег – пусть делает что-нибудь другое.

– Но ведь это не посредственность какая-нибудь – у нее несомненное литературное дарование. Быть может, из нее выйдет писательница, журналистка…

– А она хорошенькая?

– Что за вопрос?!

– А вот, если эта ваша protégée вздумает потом заниматься журналистикой – для этого прежде всего надо иметь внешность, уметь нравиться мужчинам, членам редакции, а главное – редактору. И вообще – не быть… очень добродетельной. Та же сцена… Только при этих условиях она и может добиться успеха. А то ее затрут – не дадут ходу. Теперь такая масса женщин-журналисток.

Я извинилась, что напрасно побеспокоила ее приехать.

– Ничего, ничего, – любезно щебетала m-lle Шолль. – Я очень рада повидаться с вами. Кстати, мама просила передать вам приглашение, – у нас второй четверг каждого месяца собираются некоторые феминистки. Впрочем, я вам об этом напомню, напишу.

И она, поболтав еще четверть часа о лекциях и погоде, уехала домой.

Потом пришли Андрэ с одним из товарищей – Деметром, которого я немного знаю. Из пансиона, куда хожу обедать, тоже пришел студент és-lettres – серьезный и вдумчивый юноша, который сразу вызвался ей давать бесплатные уроки по математике; Деметр и Андрэ тоже обещали сделать с своей стороны все возможное.

Я немного успокоилась.

Вечером за обедом, болтая по-русски с Муратовыми, я рассказала о салоне Кларанс, о том, как там весело и какая свободная среда. Я думала, Муратову как литератору интересно будет узнать. Но вдруг спокойное замечание его жены – «Так вас это интересует?» – обдало меня как холодной водой. Я почувствовала, что сделала непоправимую глупость, болтая так откровенно с этими передовыми людьми.

Муратова не сказала больше ни слова. Сконфуженная, я хотела переменить разговор, спросила ее, как работа платья, довольна ли она портнихой. Она отвечала односложно.

2 декабря, понедельник

Перечитываю Лермонтова; особенно люблю его стихотворение «11 июня 1831 года».

У меня нет ни самолюбия, ни тщеславия. Я не честолюбива, но теперь, кажется, все бы отдала, чтобы иметь талант и сказать как поэт:

…и ты, мой ангел, ты

Со мною не умрешь: моя любовь

Тебя отдаст бессмертной жизни вновь,

С моим названьем станут повторять

Твое: на что им мертвых разлучать?[158]

И вспомнила читанное где-то в газете стихотворение:

Увы! Лишь для тебя я желал славы,

Лишь для тебя ждал блистательной победы,

Которой могут добиться разумные,

Восторжествовав над равнодушным, легкомысленным миром,

Что преклоняет слух лишь к слову глупца,

Который его забавляет и которому он улыбается…

…Я сознаю, что во мне что-то есть… не могу выразить это словами, но, быть может, при других условиях из меня вышло бы что-нибудь… а теперь – не выйдет ничего…

О, если бы он любил меня! хотя бы один час, – миг один!

Для меня началась бы новая, лучшая жизнь. Он совершил бы чудо: дал человеку новую жизнь.

3 декабря, вторник

Сегодня в гостиной Кларанс было серьезнее обыкновенного. Henry рассказывал о смерти молодого художника Monnier – я только что прочла его некролог в «Jôurnal».

Очевидно, он был один из постоянных посетителей Кларанс и имел много друзей в ее салоне.

Каждому вновь прибывающему Кларанс с серьезным лицом сообщала печальную новость, и разговор возвращался снова к этой смерти.

И мне легко было узнать, что это был красивый молодой человек, умер двадцати шести лет от чахотки, до которой сам себя довел беспрерывным трудом и неумеренными наслаждениями жизни.

Странно было видеть серьезную Кларанс: я так привыкла, что она вечно смеется, – мне так и казалось, что она не выдержит и вот-вот разразится опять громким смехом. Но она оставалась серьезной.

– Я ему говорила в июле: слушайте, monsieur, что вы из себя делаете? Или хотите умереть? – И знаете, что он ответил? – «Не ваше дело».

– А, здравствуй, Леснер, что – как Медный Цветок? – обратилась она к вновь вошедшему молодому человеку, которого я еще у нее не встречала.

Тот сначала раскланялся со всеми, потом сел у камина и ответил:

– Она очень убита… ведь, в сущности, сама немало виновата в его смерти. Чем бы стараться удержать его от такой безумной жизни, – она его еще больше увлекала. Да, можно сказать, что она убила своего жениха.

– Кто это Медный Цветок? – тихо спросила я Кларанс.

– Это одна из моих приятельниц. Она была невестой этого Monnier, который умер.

Вновь пришедший господин рассказывал о пережитых тяжелых впечатлениях, когда пришлось убирать опустевшую мастерскую художника, его картины, наброски…

– Так и казалось – вот-вот он войдет… Ох, как грустно сознавать, что его уже нет больше! он мог бы жить…

– Он делал точно нарочно; ведь знал, что никакой организм не выдержит такой безумной жизни: спал по три часа в сутки, – неодобрительно отозвалась Кларанс.

– Значит, вы против такой жизни?

– Конечно, конечно; она дана нам не для того, чтобы мы безумно швырялись ею. Я против самоубийства. Это тоже грех, мы не должны уходить самовольно из этого мира, так как искупаем в нем свои грехи.

– А кстати, Кларанс, погадайте-ка мне на картах, – попросил один из гостей, небольшого роста, шатен, с узкими карими глазами, лениво поднимаясь с места.

– Пойдемте в спальню, – охотно согласилась Кларанс и, обращаясь к гостям, прибавила: – Извините, я вас оставлю: уединяемся на консультацию.

Я с недоумением смотрела им вслед.

– Что это они, серьезно?

– Вполне серьезно, m-lle, – подтвердил Henry. – Кларанс прекрасно гадает… удивительно верно. Разве вы не слыхали про ее таланты? Она и хиромантией занимается, и физиономистка замечательная.

– Ах да, мне что-то говорила про нее madame Tessier, – припоминала я. – Но, по-моему, – все это вздор, фантазия.

– Как фантазия?! Послушайте, Дериссе, вот m-lle Diaconoff не верит в то, что по линиям руки можно узнать человека.

– Конечно можно, – лениво протянул Дериссе, комфортабельно развалившись в кресле и следя глазами за кокетливой madame Мопре, которая сидела напротив.

– А по-моему, это вздор. Помню, как-то раз одна барышня посмотрела мне на руку и сказал