Что можно было ему возразить? Ведь я же сама осуждаю Сорель за ее презрение, с каким она относится к черной работе. Я чувствовала, что скульптор, в сущности, прав: простая честность требовала в этом сознаться… но общественный предрассудок был слишком силен, – и я молчала.
– Что? небось, не находитесь, что ответить… Это все ваше воспитание виной. Вбили вам с детства понятия «это прилично» и «это неприлично», и, несмотря на все ваше образование и развитие – социализм и прочее такое, – в сущности, вертитесь в таком же заколдованном кругу бесспорно отживших понятий. Неприлично позировать голой! А почему? Да ведь самый ваш отказ, в сущности, очень безнравственен: вы предполагаете – раз стоите перед мужчиной обнаженной, то невесть какая грязь. А ведь нет чище взгляда художника на модель; мы не смотрим на нее как на женщину, а просто как на одно из проявлений божественной красоты природы, которое стараешься воспроизвести. Оно не возбуждает в нас ничего, кроме чистого восторга. Сколько моделей я видал на своем веку! И верьте мне: полуобнаженная женщина куда безнравственнее голой модели. Ведь на балах-то вы декольтируетесь, обнажаетесь настолько, чтобы возбудить восторг и нехорошее любопытство мужчины. А позировать – ах, как это можно! Фу, какое гадкое лицемерие! Какая подлая, буржуазная мораль!
И Карсинский, грузно поднявшись с места, шумно двинул стулом и отошел в другой угол.
Мне стало стыдно. И я подошла к нему.
– Послушайте…
Он поднял голову:
– Ну?
– Я хочу вам сказать, что вы не должны быть так резки; в данном случае и непривычка играет большую роль.
Он посмотрел уже более смягченным взглядом.
– Хорошо, от непривычки можно избавиться – привычкой… Я вас приглашал к себе в мастерскую, обещал показать бюст Белинского. Приходите, все покажу – и его маску, и письмо его дочери… Придете, а?
Я обещала.
«Надеюсь, вы не забыли, что второй четверг каждого месяца у мамы собрание феминисток», – читала я сегодня на элегантной, раздушенной карточке ярко-синего цвета с золотым обрезом почерк Шолль.
Неловко было не поехать. Я не отказалась тогда, и теперь она могла объяснить мой отказ нежеланием познакомиться, могла заподозрить меня в неискренности, что я на самом деле вовсе не так интересуюсь феминизмом, как говорю.
Ехать пришлось далеко, – за Sacré Coeur. Шолль квартирует в третьем этаже, в одной из бесконечных улиц, которые тянутся от Монмартра, как от главной артерии, вправо и влево.
Большой салон в стиле Louis XV, весь уставленный мебелью и разными безделушками, с большими окнами, до такой степени увешанными кружевными занавесками, массивными шелковыми драпировками, что они едва-едва пропускали дневной свет. В этом полумраке женщины казались моложе и интереснее.
Их было четверо, когда я вошла в салон, – не считая m-lle Шолль и ее матери: высокая стройная молодая дама, две старухи и одна – того неопределенного возраста, который в Париже может тянуться до старости лет, если нет предательских седых волос.
Единственный мужчина, находившийся тут же, оказался известным журналистом, имя которого, как ярого защитника женских прав, было мне уже известно – Оливье Даркур.
Все дамы были одеты с тем безукоризненным изяществом, которое от светской дамы до последней прачки свойственно всякой парижанке.
Mademoiselle Шолль представила меня своей матери – пожилой даме, с типичным лицом английской старой девы, говорившей по-французски с сильным английским акцентом, которого не могли изгладить долгие годы пребывания во Франции. Потом последовало представление всему обществу – как «m-lle Diaconoff, russe, étudiante en droit».
И в сотый раз со времени моего приезда в Париж пришлось повторять те же ответы, что у нас юридический факультет для женщин закрыт, что адвокатом быть тоже нельзя, что этот вопрос только что поднимается и т. д.
Но на этот раз я была в салоне феминисток, и дамы отнеслись к вопросам более серьезно. Две старушки, с кипой газет на коленях, так и накинулись на меня.
– Правда ли, что у вас замужняя женщина независима от мужа? Правда ли, что она может сама управлять своим имуществом, делать подписи на бумагах?
– Конечно.
Я знаю, что здесь замужняя женщина как самостоятельное существо – сведена к нулю; хотя и жаль каждый раз так отвечать при француженках, однако подобный вопрос постоянно возбуждает невольное удивление – до того у себя, в России, мы привыкли к этому.
– А у нас – нет, – печально вздохнули дамы.
– Вот мы специально занимаемся этим вопросом, – у нас своя группа, – сказала мне молодая стройная дама, указывая на свою соседку, одну из пожилых дам.
– И успешно идут ваши занятия?
– Среди женщин – конечно, да. Но ведь для того, чтобы мы чего-нибудь добились, надо, чтобы этот закон прошел в палате депутатов. Ну а мужчины, пока они одни будут выбирать депутата, – никогда не дадут пройти такому закону. Ведь большинство депутатов женаты, у жен есть приданое, – как же они будут вотировать закон, который идет вразрез с их личными интересами? О, если бы вы знали, до чего трудна жизнь женщины во Франции!
– Она и у нас немногим легче. И вы не думайте, что если замужняя у нас независима – зато у нас сестра почти совсем лишена наследства в пользу братьев.
– Как это так?! – с негодованием закричали все. – Разве дочь не такое же дитя, как они?
Пришлось объяснять, что у нас понятие равенства детей в праве наследства не существует ни в законе, ни в большей части общества.
Удивлению и негодованию присутствующих не было конца. Они совсем забыли о том, как сейчас восхищались положением замужней женщины у нас. Несправедливость по отношению к детям, в связи с сознанием, как трудна для женщины борьба за существование, – вытесняла из их представления преимущество положения замужней женщины…
Это и немудрено: у большинства присутствующих были дети, и инстинкт материнской любви заставлял их возмущаться гораздо более несправедливостью по отношению к детям.
А я с интересом слушала и думала: как много значит, что за сто лет это основное понятие справедливости так глубоко вошло в плоть и кровь общества, что теперь ему кажется невозможно, невероятно, – то, что прежде было в порядке вещей… Точно у нас теперь – крепостное право.
И я думала: когда же с таким же чувством возмущения и негодования закричат все при словах: «женщина не имеет права подачи голоса…»
Когда? Когда знаменитые принципы «равенства, братства, свободы» будут распространены и на другую половину рода человеческого?..
Дама без возраста, до сих пор молчавшая, вмешалась в разговор:
– А знаете ли, Маргарита Дюрамбер недавно открыла дешевые квартиры для девушек-работниц. Я там была – все очень, очень мило: и комнаты, и пища – дешево и хорошо. Это она – чтобы предохранить их от падения. В Париже такой разврат. И кажется, она хочет заняться устройством подобного же общества для таких милых молодых девушек, как mademoiselle, – любезно кивнула она головой в мою сторону, – которые приезжают в Париж одни и первое время не знают, как ориентироваться в чужом городе.
– Я с вами не согласна, – с видимым замешательством сказала хозяйка дома. – Не Маргарите Дюрамбер заниматься устройством общежития для студенток.
Дама взволновалась:
– Отчего же, отчего?
Я заметила, как m-lle Шолль пересела поближе к матери, а журналист принял чрезвычайно заинтересованное выражение. Только старушки и с ними молодая женщина, перейдя на другой конец салона, усердно разбирались в кипе журналов.
На лице m-me Шолль отразилось затруднение.
– Оттого, что всем известно – кто такая Маргарита Дюрамбер.
– Я ничего не понимаю… Что хотите вы этим сказать? По-моему, это просто богатая женщина, издательница газеты «Права женщин».
– О, нет, – у Дюрамбер нет никакого состояния, – с живостью заметила m-me Шолль.
– Так как же она может вести такие дела? – удивилась я.
– Вы видите? – торжественным тоном обратилась m-me Шолль к даме. – Теперь – как вы объясните этой молодой девушке, кто такая Маргарита Дюрамбер?
Та пожала плечами:
– Ну что ж тут особенного? Всему Парижу известно, что эта Маргарита Дюрамбер – бывшая актриса, содержанка Ротшильда.
– Что-о?! – с негодованием вскричала я. – Да ведь это же позор для французского феминизма, что его самая большая газета издается кокоткой!
– Вот, – торжествовала m-me Шолль, – вот какое впечатление производит подобное открытие на честных людей… Так, так, верно, дитя мое, я с вами согласна, и поэтому предпочитаю не иметь с ней дела и сама на свои средства поддерживаю ежемесячный листок «Наше право»…
У журналиста вырвалось живое движение протеста, но он смолчал и продолжал следить за разговором.
Дама вспыхнула:
– Вы не имеете права ни называть ее кокоткой, ни считать это позором для феминизма! Что тут позорного? Она получает деньги от богатого человека и тратит их на общую пользу. Это прекрасно и благородно. Другие и этого не делают.
– Я удивляюсь вашей строгости, – произнес наконец журналист. – Я знаю историю основания этой газеты и Маргариту Дюрамбер. Во время дела Дрейфуса, с целью пропаганды, Ротшильду был нужен орган; феминизм – явление новое, им и воспользовались. А Маргарита Дюрамбер – женщина очень умная, прекрасно говорит, хорошо пишет; естественно, что газета и была дана ей в руки. Что она содержанка – это не мешает ей быть передовой женщиной. И потом – разве вы забыли, что во все времена именно такие женщины и были наиболее передовыми. Вспомните Аспазию, Нинон де Ланкло…
– Но в том-то и прогресс, что современному обществу не нужны более ни Аспазии, ни Нинон де Ланкло, – резко возразила я, возмущенная тем, что воззрения дамы нашли себе защитника в лице такого известного журналиста. – И не стыдно вам так рассуждать?! Кажется, в наше время нравственные понятия должны быть немного… выше времен афинских гетер, да и строй общества уже не тот…