значит? От волнения и ожидания голова так разболелась, что я послала Полине телеграмму – не ждать меня.
Только сегодня в два часа увидела серый конверт с знакомым почерком. На элегантной серой карточке я читала:
Мадемуазель.
Я смог прочесть вашу телеграмму лишь сегодня утром, поскольку в понедельник и вторник я не был в Бусико. Если есть что-то, о чем вы хотели бы поговорить, приглашаю вас к себе завтра, в четверг, с пяти до шести.
С моими наилучшими пожеланиями, мадемуазель,
Я получила это письмо, когда отправлялась в Брока. Там m-elle Angele сказала:
– Давно ли вы видели мсье Ленселе?
– О да… не помню, – ответила я равнодушно.
– Он вернется к нам в мае… К доктору Дроку. И возглавит лабораторию, заменит мсье Дурбаля, который отправляется в Les Enfants Malades[160].
…Я сделала вид, что спешу к madame Delavigne, и вскоре простилась с ней.
Вернувшись домой, я быстро приготовила туалет в комнате хозяйки. Она с удовольствием помогала мне, восхищаясь мной в черном костюме.
– Вы стали совсем парижанка. О, да как вы изящны!
– Вы прекрасны, дитя мое. Так приятно видеть хорошеньких молодых девушек… – вдруг продребезжал старческий голос ее мужа, стоявшего у камина.
Нет ничего трогательнее старости, благословляющей молодость. Великое дело уметь уходить от этой жизни без озлобления, с чувством всепрощения, примирения с неизбежными горестями, – и на закате дней с удовольствием смотреть на молодежь, которая и создаст будущее.
Я возвратилась к себе в комнату. Смотрю на часы: еще рано. Не надо приходить точно в пять, лучше позже, а то он подумает, что я очень спешила. И, сидя против часов, я стала ждать… Как медленно движется стрелка! Я беру книгу и с нетерпением читаю несколько страниц…
Уже пять часов! Я набросила пелерину и быстро вышла. Бульвар Арого. Denfert Rochereau, Avenue d’Orléans, наконец, вот она, Brézin! вот № 5… ложа консьержа.
– Мсье Ленселе?
– В четвертом этаже над антресолью.
С странным чувством поднималась я по лестнице. Каждая ступенька, каждый шаг приближал меня к нему. Ведь он ежедневно проходит по этой лестнице…
Пятый этаж и в рабочем квартале. Очевидно, он сын мелкого чиновника, что называется, «petit bourgeois», из семьи, где годовой бюджет рассчитан до последнего сантима, где все «только необходимое» – снаружи, и родителям «нужно идти на жертвы, чтобы вырастить детей». Быть может, он – опора семьи, будущая радость родителей при виде того, что он достиг.
И я ощутила какое-то невыразимое удовольствие, что он не окружен внешним блеском обстановки: так лучше, естественнее, – в богатом человеке всегда есть нечто постороннее, происходящее от сознания превосходства своего материального положения над простыми смертными.
Было бы еще лучше и поэтичнее, если бы он жил совсем бедно, как наши русские студенты. Но в Париже таких не водится…
Я позвонила. Сердце страшно забилось и замерло.
Дверь отворила маленькая кривая женщина с носом луковицей.
Я испугалась: неужели он окружен такими уродами? И дрогнувшим голосом спросила:
– Мсье Ленселе?
– Дверь слева.
Экая бестолковщина. Консьерж сказал: дверь впереди, чего – лестницы или же меня самой? Оказалось, против лестницы. У дверей стояли три раскрытые бутылки из-под молока… Я снова позвонила. Он отворил сам.
– Здравствуйте, мадемуазель. Проходите сюда.
В комнате топилась печка. У окна на большом круглом столе лежали книги, стклянка с клеем, корректурные листы.
– Садитесь. Извините, но я положительно не мог прочесть вашей телеграммы. Разобрать в ней что-нибудь было невозможно. По-видимому, вы не отдавали себе отчета, что пишете…
От волнения я не могла ответить ни слова. Острое чувство оскорбления заглушало все. Он, очевидно, совсем не подозревал, как заставил меня напрасно пойти в госпиталь… и теперь я вновь обращаюсь к нему же! И это моя любовь – требует от меня такого унижения?!
Где же моя гордость, где мое самолюбие?
Я молча вынула из портфеля тетрадь, где было записано крупным неровным почерком…
– Я просила вас ответить – можно ли принимать Val.d amm. каждый раз, как усиливается головная боль?
Он прочел.
– Но это лекарство не производит моментального действия, это невозможно… Но вы не беспокойтесь. Не стоит так расстраиваться. Правильно говорят, что славяне очень нервные люди. Я и сам имел возможность это наблюдать. Но вам ни в коем случае нельзя расстраиваться, повторяю. Скажите, что произошло за то время, пока мы не виделись?
Я наконец овладела собой и едва слышно сказала:
– Извините, что я пришла к вам сюда… Я не хотела больше обращаться к вам, потому что теперь это было бы слишком унизительно для меня. Но каждый раз, когда я прихожу, – вы сами без всякой просьбы с моей стороны говорите, что я могу обращаться к вам. Я такая доверчивая, такая наивная – верю вашим словам, обращаюсь к вам же, – а вы… вы… Что же вы думаете, – у меня нет никакого самолюбия? Поймите, как я должна страдать… Ведь если б я сама просила вас назначать мне дни, когда я могу вас видеть, а то – я ведь никогда, никогда не просила об этом. Вы даже не представляете, что вы делаете с моим самолюбием, мсье. От волнения я почти не могу говорить… вот… – И голос мой оборвался.
– Извините, действительно я был слишком небрежен к вам. Я был к вам невнимателен. Я говорю это даже не для вас, но поскольку и для меня самого это важно. Мне тогда позвонил один из моих друзей, приехавший из провинции, ему требовалась небольшая операция, и я пошел к нему домой, – сказал он равнодушно.
Я внимательно наблюдала за ним.
– Еще раз извиняюсь перед вами… Ну, расскажите же, что с вами случилось за это время, пока я вас не видел.
– Вы неискренни, мсье, – не отвечая на вопрос, сказала я.
– Почему же? Почему?
У меня захватило дыхание от боли.
– Случайно услыхала разговор. Клянусь вам, я не искала его слышать. Я беседовала в обществе двух особ, мужчин или женщин – я не скажу. И вот одна из них говорит: «Он был с Ленселе… знаешь, с этим иезуитом?» – А другой ответил: «О да…» Я быстро ушла тогда, я не хотела ничего больше услышать.
Мой голос задрожал, и по щекам покатились слезы.
– А потом, через несколько времени, я встретила одну из них и спрашиваю: «Отчего вы назвали его иезуитом?» – «Потому что он лживый человек… Нельзя верить ни одному его слову…» И тогда я вспомнила, что действительно вы обещаете и не исполняете ваших слов… Вот почему я не могла говорить с вами…
Я не смотрела на его лицо…
– Мадемуазель… это были, вероятно, люди, с которыми я поступил неправильно… и что бы они обо мне ни думали – мне все равно, я их презираю. Но вы же можете так же случайно встретить моих друзей, которые скажут вам прямо противоположное.
Я подумала, что m-me Delavigne вовсе не была достойна презрения, но, боясь, чтобы он не догадался, кто говорил о нем дурно, – промолчала.
Теперь мне страшно хотелось спросить: «А зачем вы делали зло?» – но я опять промолчала.
– К тому же нельзя сказать, что я был неискренен по отношению к вам. Мы беседовали достаточно, чтобы вы смогли уяснить для себя, как я к вам отношусь. Иногда я говорил вам неприятные вещи. Но без каких-либо скрытых мотивов. Мое поведение по отношению к вам…
И я вдруг невольно быстро прервала его:
– О да, мсье, вы не виноваты в том, что я так себя веду с вами. Но я не уверена, что ваше поведение не было бы иным, если бы я пришла к вам домой напудренная, в розовом шелковом белье…
– Почему вы думаете, что мое поведение было бы совсем другое? – поспешно прервал он.
– Потому что… было бы другое… Вы же так любите повеселиться.
– Кто вам сказал, что я люблю веселиться?
– Никто, мсье… но все мужчины любят, а все мужчины одинаковы.
– И женщины тоже. Они ничем не лучше нас. Напротив – они еще более извращенны, чем мужчины. Они хитрее. И поскольку в общем они менее умны, они бесконечно ниже мужчин.
Все это он проговорил быстро, не останавливаясь, точно торопясь высказать свою мысль. Глаза его вспыхнули, и с минуту мы смотрели друг на друга, как бы два врага.
Страшная усталость охватила меня…
– Ну, я не буду вам противоречить. Думайте, что хотите, – машинально ответила я и подумала в то же время: «Очевидно, ты много пострадал от женщин, если такого о них мнения».
И мне стало невыносимо больно от сознания, что именно он смотрит на женщину так же, как и все французы.
И какой же он злой! Как быстро проснулась в нем мужская злоба, мстительность за то лишь, что женщина осмелилась высказать ему правду в глаза.
А он, как будто успокоившись, взял лист бумаги.
– Я дам вам лекарство, облатки, – и быстро начал писать, покрывая бумагу своим мелким, бисерным почерком.
Я сидела молча и смотрела на его правильно очерченную голову с прямым профилем.
– Вот это будете вы принимать в течение десяти дней, а потом – микстуру. Valériane d’ammoniaque оставим, а после десяти дней вы приходите…
– О, нет, нет, monsieur, я больше не приду, – быстро прервала я его. Мне стало уже невыносимо слышать его слова… эти лживые слова… – Да, я не приду больше. Зачем? ведь у вас нет времени. Вы должны сдавать свои экзамены в мае и защищать диссертацию.
– Экзамены? О, для интернов они ничего не значат, это пустая формальность. Я занят другой работой… Вот…
Он взял огромный толстый том, раскрыл его и показал свою фамилию среди многих других.
«Дерматология», – прочла я заглавие крупными черными буквами.
– И еще это, – добавил он, взяв со стола корректуру…
Подав руку, я простилась. Он проводил меня до дверей. И, уходя, я почувствовала, что не увижу его больше никогда… никогда.
И медленно сошла я с лестницы и пошла по avenue d’Orléans, с наслаждением вдыхая свежий вечерний воздух.