[30] – лучше всей поэзии поэта; читая это произведение одного из Мафусаилов современной русской поэзии, чувствуешь не рифмованное нытье, а глубокое сожаление старца о даровитом юноше.
Сегодня мне исполнилось 16 лет! Я вполне горжусь своими годами: приятно сознавать, что в некотором роде уже совершеннолетняя…[31] Теперь читаю романы. За 11/2 месяца прочла их не меньше 10 книг, все французские. Глупы они страшно, но не могу отстать от них. Передо мной лежат Руссо, de Stael, а в руках «Les exploits de Rocambole»[32] – и классики забыты, забыта ночь, – я не существую, а живу с каким-нибудь Rocambole или sir Williams… И эту страсть преодолеть не могу.
Встречала о. Иоанна Сергиева, о котором в последнее время так много говорят и пишут[33]. Я видела его близко, и меня поразили полузакрытые, необыкновенно яркого голубого цвета глаза: они смотрели куда-то вдаль, не замечая никого из многочисленной толпы, нежно-розовый цвет лица, юношеский румянец и голубые глаза о. Иоанна невольно поражали: он казался молодым, тогда как волосы и борода указывали настоящий возраст. Выражение лица у него было кроткое; благословляя народ, он говорил: «здравствуйте, други мои», «велико имя Святой Троицы». Его слова были для меня странными, необыкновенными: кто-то «не от мира сего» явился с приветом в грешный мир.
На уроке в нашем восьмом классе. Учитель педагогики сказал: «Человек после недолгого занятия наукой чувствует легкий аппетит; если же занятия будут слишком усилены, то тело разрушится, и человек умрет». Вызвал повторить одну из нас: – «После занятия мы чувствуем аппетит». – «А если мы будем дольше заниматься?» – «Аппетит усиливается». Мы рассмеялись. – «Зубная боль есть боль телесная?» – «Нет, нервная», – был ответ…
Была у Аристовой; играл ее учитель Балакирев[34], и она собрала некоторых своих учениц слушать его. Боже мой, как может играть человек! Он делал с роялем что хотел: он говорил, пел, плакал, звенел под его руками! О, несравненный артист! Когда он окончил, я встала, у меня ноги дрожали, в ушах звенели последние аккорды – и я даже не поблагодарила хорошенько мою учительницу. Мне снилась ночью его игра и он сам, седой, великолепный старик. Я люблю его всей душой за его игру… О, если бы услышать его еще раз!
Слушала фонограф Эдисона[35]. Я ожидала, признаюсь, большего: мне казалось, что я услышу голос и музыку, как в театре, но на деле не то: фонограф с точностью воспроизводил звуки, но очень глухо, иные даже едва слышно. Получалось впечатление, как будто за три комнаты играют или поют. Но хуже всего воспроизводит фонограф человеческий голос: нужно было напрягать слух, чтобы уловить слово. Зато музыку, особенно высокие ноты, слышно отлично… «Человечество идет вперед!» Эту казенную фразу можно смело сказать, услыша фонограф. Я, право, не знаю, чем лучше быть: Пушкиным или Эдисоном? Патти[36] или профессором? Чем лучше, что лучше, о господи, право, не знаю!..
Когда я умру? Что ждет нас там, в другом мире? Будем ли мы действительно жить вечно, как сказано в Евангелии? Я не могу этому верить: жить вечно слишком страшно, но и уничтожиться без всякого следа тоже не хочу. Как же быть? Я думаю, думаю, и ничего не могу решить… «Жить вечно», какой ужас! Если вдуматься в это слово, можно с ума сойти; я иногда думаю долго и потом чуть не кричу от ужаса… Ах, если бы можно было убить душу, а тело оставить на земле жить и наслаждаться.
Прочла два романа Гюго: «Человек, который смеется» и «93-й год». Первый из них произвел на меня сильное, поразительное впечатление. Пошлы и ничтожны кажутся с двумя этими странными, но прекрасными произведениями другие прочтенные мною романы, где говорится только о любви. Сейчас начну читать Стендаля «Красное и черное».
Вчера был акт. Я ужасно боялась выходить за медалью и дрожала, стоя в первом ряду. Хорошо помню только ту минуту, когда ко мне протянулась рука губернаторши с раскрытым футляром, на темно-синем бархате которого резко выделялась большая серебряная медаль. На акте присутствовало многое множество лиц в парадных мундирах с золотым шитьем. Я полагаю, что их пригласили более для красоты вида: мундиры очень хороши, а из некоторых изящных «знаков отличия» я с удовольствием сделала бы брошку…
Что сказать о бале? Это был последний гимназический бал в моей жизни. Время провела я весело; жаль, что было мало хорошеньких лиц между нашими кавалерами, гимназистами и студентами, но нельзя быть особенно требовательной в наши неэстетические времена. Танцевала я немного… Вспоминаю прошлогодний безумно веселый бал. Тогда я действительно веселилась до самозабвения, до исступления, бог знает до чего. Я понимаю такое веселье и вполне ему сочувствую. Хорошо иногда увлечься чем-нибудь до того, что забудешь все, даже собственное «я». Думаю, то же самое испытывают пьяницы, когда напьются. В первый раз в жизни я забылась – это было в прошлом году. Я получила замечание, следовательно, подобное самозабвение неприлично. Верно сказано, что труднее всего управлять самим собою. А я иногда совсем не умею сдерживаться…
Нельзя ли уйти хотя на неделю из дома? Три года продолжается эта жизнь; прежде я возмущалась – теперь чувствую смертельную усталость… И в этой бессмысленной сутолоке жить еще 5 лет![37]
Педагогика никак не дается, она мне расстраивает нервы, я – как разбитое фортепьяно. Быть тем, к чему нет призванья, не заставишь; меня же ломают, но я не поддаюсь. Я высоко ценю истинных педагогов и всегда узнаю их, но чтоб самой быть им – никогда! Это слишком трудно, почти невозможно.
На здешней сцене было представлено «Горе от ума»; боже, во что превратилась эта гениальная комедия! Софья говорила как старая сентиментальная дева, Чацкий орал, позировал, то и дело ударяя себя по бокам. Говорят, будто бы артист от волнения перед началом пьесы упал в обморок, даже хотели спектакль отменить, что было бы гораздо лучше. Остальные исполнители были карикатурами тех, роли кого они исполняли. Внешняя обстановка и костюмы довершали редкий «ансамбль»: Софья была одета в платье прошлогодней моды, Чацкий – как сидевшие в партере мужчины, Лиза – в коленкоровом зеленом платье французской субретки… Студенты неистово хлопали в ладоши, шум и гам стоял невообразимый. Мне было скучно…
1891 год
С Новым годом!.. Я встречу их здесь еще четыре, и затем… куда? За границу? Чем лучше быть – профессором или купцом? Всего лучше быть губернаторшей, тогда бы я много сделала для нашей гимназии. Сегодня мне весело…
Утром посмотрела на себя в зеркало – на меня смотрел урод! Да, это печальный факт, я чуть не бросила зеркало, но сколько ни искала хоть привлекательной черты на лице своем – не находила, и все более убеждалась в своем собственном уродстве: предо мной была одна из тех физиономий с грубыми чертами, которые я положительно ненавижу… А скоро бал. Мучительное сознание собственной неловкости и незначительности уже теперь охватывает меня… Скверно, скверно!.. После бала я буду на положении Настеньки из «Тысячи душ»[38] в ее первый выезд в свет, с тою только разницею, что с ней хоть один танцевал, а со мною никто не будет…
Была вчера на вечере. Как было весело! Я много танцевала и даже в первый раз в жизни шла под руку с гимназистом! Мне было и страшно и весело! Легкая, бессодержательная, чисто бальная болтовня, кругом толпа, запах духов, цветы… от всего этого у меня с непривычки к концу вечера заболела голова… Мои опасения за туалет были совершенно напрасны, и если он не был так хорош, как мне хотелось, то это только потому, что я слишком была требовательна… Я была бы рада опять ехать туда на вечер, если бы его повторили…
Как давно не раскрывала тетради. Теперь я гораздо более люблю думать, чем браться за перо; для меня дневник уже не место излияния моих мыслей и чувств, как прежде, а так – тетрадка, которую раз, много два в месяц возьмешь в руки и запишешь кое-что, если есть время. На днях с П. кончили писать комедию «Провинция»…
Неужели это не сон и «Крейцерова соната» в моих руках?[39] Ах, как весело! Снова начинаю верить в свою счастливую звезду. Звездочка! свети мне чаще и ярче, свети так, как светила сегодня, будь умница… Как хорошо! И какой я наклею нос моей почтенной наставнице – «Не читайте, Лиза, этого произведения, если даже оно и попадется вам в руки». А я делаю как раз наоборот…
И то, о чем я даже не мечтала, считая невозможным, исполнилось так просто и легко. У знакомого адвоката заговорили, между прочим, о «Крейцеровой сонате», и я призналась, что мне и думать нечего ее прочесть (я вообще равнодушно относилась ко всем толкам и разговорам об этом произведении, именно вследствие невозможности прочесть его самой). П. П. засмеялся: «Да вот, она у меня, не хотите ли посмотреть?» Я удивилась, едва скрыв свое смущение. – Хоть бы «посмотреть» – и то хорошо. – Принес. Я осторожно полистала; вероятно, на моем лице изображалась смесь удивления и почтения, которое я чувствую ко всем произведениям Толстого. Заметив это, кругом засмеялись. Шутя, я уверяла всех, что буду помнить, по крайней мере, как держала в руках эту тетрадку. Мне очень хотелось попросить ее прочесть, но я не смела, считая это невозможным. Вдруг, к моему великому удивлению, П. П. предложил мне дать ее прочесть. Я обрадовалась и на вопросы – не узнает ли мама – сказала, что никто ничего не узнает. – «Мы с вами вступаем в заговор», – смеясь заметил адвокат. Я простилась и ушла с драгоценным свертком.