Только что кончила читать «Крейцерову сонату». Я читала ее, наслушавшись разных суждений и толков, которые сводятся к одному: окружающая жизнь становится противной и гадкой вследствие страшно тяжелого впечатления от произведения. Содержание, само по себе, действительно ужасно. Рассказ Позднышева – это целая поэма страшных страданий, почти беспрерывных нравственных мучений. Невольно удивляешься, как это люди выносят такую жизнь? Но и Позднышев не вынес ее до конца, иначе – он сошел бы с ума. Тонко и глубоко затронул Толстой все стороны души человеческой… Но, может быть, вследствие моего полного незнакомства с отношениями мужчин и женщин, незнания жизни и каких-то страшных пороков и болезней, – на меня «Крейцерова соната» не произвела чрезвычайно сильного впечатления, и, прочтя ее, – я не усвою себе «мрачный взгляд на жизнь»…
Я писала в прошлый раз о «Крейцеровой сонате», но мне так хотелось спать, что я прервала свои рассуждения. Может быть, это и хорошо?
Я помню, когда читала «Анну Каренину», то зачитывалась ей до того, что все забывала: мне казалось, что я не существую, а вместо меня живут все герои романа. Такое же ощущение испытывала я, читая «Крейцерову сонату», она притягивала меня к себе как магнит. Это чисто физическое ощущение. «Крейцерова соната» не только не произвела на меня «ужасного» впечатления, а наоборот: я и прежде любила произведения Толстого, теперь же готова преклоняться пред ними. Многие писатели описывали и семейную жизнь и стремились дать образец народной драмы – и никто из тысячи писателей не создал ничего подобного «Крейцеровой сонате» и «Власти тьмы». Я жалею, что мое перо не может ясно выражать моих мыслей. Я могу сказать, но не написать; говорить легче… Пока жив Толстой, пока он пишет, – нельзя говорить, что наша литература находится в упадке: Толстой сам составляет литературу. Теперь то и дело раздаются сожаления: талантов нет, посредственностей много, ничего хорошего не пишут. Ну и пусть талантов нет и посредственностей много: гений один стоит всех талантов и посредственностей. Оттого-то они и редки. В нашей литературе в один век явилось три гения; явится ли столько же в будущем столетии? – Навряд ли. – Так имеем ли мы право жаловаться? – Нет, нет и нет… Может быть (!), я буду иметь случай прочесть «Исповедь»[40] Толстого. Вот бы хорошо!
Экзамены кончились, и всеми нами овладело какое-то грустное настроение. Не было и тени радости. Нам было грустно, оттого что скоро придется расстаться друг с другом и многие из нас вступят в жизнь. Это «вступление» в настоящую жизнь не для всех приятно, главное же – никто из нас не знает, что кого ждет впереди. И теперь всем было как-то тяжело и скверно; заглядывая глубже, можно думать, что нам было бессознательно грустно от неясного предчувствия ожидающей нас будущности. Эта будущность темна; поприще наше, к которому нас подготовляли, – трудно и неблагодарно и непосильно многим из нас. Мы проживем – и не останется от нас на земле даже камня, по которому могли бы узнать о нашем существовании. Нам предстоит темная, безвестная жизнь; вот уж справедливо можно сказать: «над миром мы пройдем без шума и следа…»
О, как была бы я рада окончанию курса, если бы мне завтра же исполнилось 21 год! Но я должна потерять четыре лучшие года для настоящего вступления в жизнь. «Ужасно, ужасно, ужасно!» – могу я воскликнуть, как Гамлет…
Сегодня мне П-ская объяснила все для меня непонятное, и я впервые в жизни узнала столько гадости и мерзости, что сама ужаснулась. Она мне объяснила смысл слов – изнасиловать, фиктивный брак, проституция, дом терпимости… это ужасно мерзко, отвратительно… Так вот в чем состоит любовь, так воспеваемая поэтами! Ведь после того, что я узнала, любовь – самое низкое чувство, если так его понимают… Неужели Бог так устроил мир, что иначе не может продолжаться род человеческий… К моему величайшему изумлению, оказалось, что и здесь, в Ярославле, существует дом терпимости, несчастные женщины проживают там с желтыми билетами… О позор, стыд, унижение! Как их мне жаль! Лучше бы им не родиться никогда… ведь это – ужас! У меня теперь точно глаза открылись. Бог все премудро устроил, но из этого люди сумели сделать величайший, безобразнейший из грехов; Он справедливо наказывает таких людей страшными болезнями, и болезней этих не надо лечить, – это наказание. Но где же нравственность? Где священники и церкви? Просто голова кружится…
Вчера в последний раз мы одели форменные платья, в последний раз сделали официальные реверансы, собравшись в зале, и получили свидетельства… Сердце сперва готово было разорваться от тысячи разнообразных ощущений: весело и грустно, жалко и страшно… Но потом… В последний раз, расставаясь, может быть, навсегда, крепко обнявшись, мы сказали друг другу «прости». Тяжело было прощаться с друзьями, с которыми провели вместе столько лет, и мне вдруг стало очень жаль гимназии, классных дам, товарищей, всего, к чему привыкла за пять лет и что от души полюбила. Мне вспоминаются стихи Тютчева: «Прости, о родина, прости!»…
Проходите скорее, 4 года! Что я буду делать в ожидании совершеннолетия – это еще вопрос, а о том, что буду делать после, – о, это я уже решила! Вот тогда… но нет, не буду писать. Трудиться на скромном педагогическом поприще я решительно не считаю себя способной; надо искать другого пути, и я его найду… Все мы пойдем разными путями жизни, и пусть они будут счастливы для нас…
Смешно теперь читать эти таинственные недомолвки! А ведь мною уже давно решено идти на курсы. Только привычка к скрытности и опасение, что дневник попадется в посторонние руки, мешали мне высказывать свои задушевные мысли и желания.
Перед тем как поместить в газете объявление об уроке – мною овладело раздумье: что я хочу сделать? Ведь объявления об уроках помещаются только нуждающимися в них бедными людьми. А я-то? Мое желание иметь урок – разве это не каприз? Мне он нужен только для того, чтобы иметь свои деньги, карманные деньги, которых мама давать мне не соглашается. Знакомых у меня нет, следовательно, уроков мне доставить никто не может, я и придумала поместить объявление.
Что сказал бы на это мой гордый и самолюбивый отец? В поисках уроков есть всегда что-то унизительное… О, наверно, папа запретил бы мне и думать об этом, если б узнал, что его родная дочь, не менее гордая, чем и он, сама решилась поместить объявление, как самая последняя городская учительница…
В руке у меня был клочок бумаги с написанным объявлением; стоило разорвать его – и все кончено… Такие мысли волновали меня, но… Рубикон был перейден…
Объявление начинает приносить «плоды»: бабушка пришла в ужас, мама очень недовольна, говорит, что я прославилась на весь город, молчит, грозы пока нет, но для меня хуже всего это молчаливое гонение. Все и всё против меня. Теперь я готова сознаться, что поступила довольно необдуманно, не сказав никому ни слова; за эту выходку мне придется поплатиться.
На семейном совете решено: прекратить печатать объявление и не пускать меня на Французскую выставку в Москву.
Как давно я не писала дневник! Почти 3 месяца! Это занятие почему-то не доставляет мне никакого удовольствия, как прежде. Жизнь моя – полнейшее однообразие, утомительная, монотонная… Всему причиной мать: она губит мою молодость, она затягивает меня в болотную тину своего болезненного существования. Теперь меня держат взаперти. Нет, это невозможно! Кажется, что не хватит сил для такой жизни…
1892 год
Как сон, прошли эти дни Святок – я веселилась. Теперь я все-таки успела ближе познакомиться с обществом, хотя меня держат слишком строго, наблюдают за мной постоянно, находя, что я еще очень молода для частых выездов. Действительно, я моложе всех барышень, у меня нет такой представительности и самоуверенности, но ведь это приобретается привычкой… Мне уже смешно себя вспомнить прошлогодней гимназисткой, которая дрожала как осиновый лист, подавая впервые в жизни руку гимназисту.
Боже мой, до чего гадка моя жизнь! Ты, в руках Которого наша жизнь, – неужели Ты не можешь послать мне избавления? Я не знаю, что теперь выйдет из меня: характер мой стал несносен, и все более и более разгорается во мне ненависть к этой жизни…
Жить так, чтобы не знать, что будет с тобою завтра, – вот что увлекает меня; лучше работать и ходить босиком, но быть спокойной в душе, нежели носить туфли, ничего не делать и постоянно волноваться о самой себе. Христианство запрещает самоубийство, но будь я язычницей – меня уже с 14 лет не было бы на свете.
Мир прекрасен, но если всякое стремление к нему из своего крошечного мирка запрещено и осмеивается – тогда жизнь не жизнь, а какой-то тяжелый, бесцельный сон. Для чего я теперь существую, что, в сущности, делаю, на что уходит этот год моей жизни? – Вот вопросы, на которые я могу дать правдивый ответ, но мне его больно сказать…
Я начинаю, так сказать, снова мой дневник. Все, что написано мною раньше за все эти четыре года, представляет только внешнюю, малоинтересную связь событий. Я делала это из боязни и скрытности, но теперь все это оставлю. Я даже рисовалась иногда в дневнике, но… повторю слова Марии Башкирцевой: «к чему лгать и рисоваться?» – в особенности мне. Написав свой дневник, Мария Башкирцева думала оставить «фотографию женщины» и ошиблась: ее дневник, выходящий из ряда обыкновенных, не может представить «фотографию женщины» – в нем она писала искренно и правду, что я делаю очень редко относительно себя самой, скрывая бо́льшую часть того, что думаю.