Странно, я постоянно должна скрывать все, что высказываю здесь. В наше время так мало ценят самую любовь; а естественное желание иметь близкое, родное существо, с которым постоянно хочется быть в общении, – такое желание прямо могут осмеять. Счастливцы вы, те, у кого есть друг – мать, сестра или брат! Мои же друзья – только книги и этот дневник…
Прекрасен восторженный порыв всей Франции при встрече русских моряков. Никакой союз государей не может быть прочнее союза народного, не официально заключенного, но который тем прочнее, чем прочнее его духовные нити. Прием государя государем всегда окажется принужденным, восторги «народа» – по необходимости; когда же народ – сам радушный хозяин, – встреча выходит дружественная, братская, простая и величественная. Начитавшись описаний франко-русских торжеств, я готова теперь влюбиться во всех французов сразу и еще тверже решила выйти замуж за француза: мне нравится добрый характер, живость, экзальтация и великий гений этого прекрасного народа.
В прошлом году в этот день я была первый раз в жизни в Большом театре, шла «Жизнь за царя». А теперь? – «Уж нет волшебной сказки». Я закрываю глаза, мысленно переношусь в прошлое и вижу опять все, слышу эту чудную музыку; мне кажется… Но что бы ни казалось, а я все-таки здесь…
В доме появились свахи; они взялись за дело очень усердно и по-старинному: предлагают «показать» меня женихам… О господи, мало, видно, еще подлости и гадости людской на земле! Наши женихи и обожатели, нажившись вдоволь со всякими… идут теперь справляться о приданом, о нашей нравственности, чтобы жениться «как все порядочные люди»!.. Я встала на колени и, вместо молитвы, горько заплакала. Но разве от слез люди станут лучше? Пусть смеются надо мной, пусть называют наивной девочкой, которая может молиться, прося Бога избавить ее от участи ей подобных…
Кончила читать (тайно от мамы) первую часть «Духа Законов» Монтескье, наслаждаясь новым, совершенно незнакомым мне предметом, увлекаясь ясностью изложения, проникаясь глубоким уважением к сущности сочинения и к его гениальному автору. «Недостаточно заставить прочесть, надо заставить мыслить», – говорит Montesquieu, и теперь у меня вся голова наполнена этой книгой. Сравнивая это произведение с «Государем» Макиавелли и время обоих авторов – один из них мне кажется дьяволом, другой чудным, светлым ангелом.
Если бы вы знали, какая у меня пустота в голове! Не знаю, отчего это: от влияния холодной погоды или от неимения мыслей. Если человек посмотрит на небо, он яснее поймет свое ничтожество; если он посмотрит в траву, где копошатся мириады насекомых, – он сознает себя царем природы. Откуда же такое странное противоречие? Отчего человек так полон контрастов? Я думаю, что мой дневник скоро будет похожим на ряд отрывочных фельетонов, и какой-нибудь досужий насмешник может назвать его «фельетончиком моей жизни». Что ж, мало разве людей, вся жизнь которых представляет легкий, бессодержательный фельетон? Но моя жизнь бедна внешними событиями. Я описываю только свою личную жизнь и только для себя самой, конечно… Сестры подсмеиваются над моим занятием, которое обратилось в прочную привычку доверять все бумаге.
«Рыбаки» Григоровича… Как я была бы счастлива, если бы могла хоть однажды встретиться с автором. Чем-то нетронутым, свежим пахнуло на меня, забытое детство вновь стало предо мной, и вспомнила я, как увлекалась этой прекрасной идиллией еще маленькой девочкой.
Трудно передать теперь то чудное впечатление, которое сохранилось во мне: я инстинктивно чувствовала что-то светлое, прекрасное в этом произведении и долго жила этой радостью. Такого впечатления, перечитывая «Рыбаков», конечно, уже не получилось, и только о прошлом задумалась я…
Странно, во мне точно два человека: один – домашний, который живет в семье, болтает вздор, ссорится с матерью, а другой – живет совершенно особенно, своею внутренней жизнью, отдаваясь то радости, то печали. Это – мирок моих книг, учебников, мечтаний, сентиментальных бредней, мирок моих мыслей, моих чувств и впечатлений, который мне некому показывать, моя фотография, – одним словом, мой дневник. Первого человека видят во мне все и вовсе не одобряют; о втором никто не догадывается, да и знать никто не захочет: кому какое дело до меня? Я так и живу раздвоенно.
1894 год
Вот и опять Новый год. Вчера я гадала, лила олово, и мне вылился свадебный венец – все были в восторге. Но неужели это гадание действительно предвещает то, над чем я смеюсь: такая перспектива нисколько не привлекает меня…
Наверное, ни одна молодая девушка не проводит так этого вечера: в большом кресле, полураздетая, с распущенной косой, озираясь при малейшем шуме; украдкой увлекаюсь я Карлейлем, его замечательной книгой «Герои и героическое в истории».
Боже мой, до чего я дошла! Я назначила свидание студенту-репетитору, у которого тайно ото всех, через брата, доставала себе читать все последние книги[56]. Мое холодное бесстрастие девушки, поведение которой в отношении молодежи безразлично, чисто как вода, – куда оно делось? Что, наконец, он подумает обо мне? Ведь, может быть, он не понял моей единственной мысли, заставившей меня решиться на подобный поступок: страха перед родными, если они обо всем узнают, и любви к чтению, потому что книги очень интересны и я их нигде, кроме него, достать не могу. Но, впрочем, безразлично, – пусть я окончательно упаду в его глазах; перед собой я сознаю, что не совсем виновата, что мне есть еще оправдание в этом смелом поступке. Будь что будет!
Обстоятельства мне благоприятствовали: мы встретились на катке, и я ему сообщила новый план для тайного чтения книг, без посредничества Шурки. Он его одобрил и долго говорил о той странной обстановке, в которой живет наша семья. Случайно разговор коснулся брака; мой собеседник очень удивился, когда я заметила, что отношусь к нему совершенно безразлично. «Вы рассуждаете как старуха! Слишком рано вы разочаровались в людях. Непременно надо вам принести Макса Нордау»[57]. – «Что ж, если я так рассуждаю – этому меня научает жизнь», – грустно сказала я. – «Но потом вы можете очень раскаяться». – «Это почему же?» – «Да потому, что вы вдруг встретите человека, которого полюбите…» Я ожидала это возражение и приготовилась к нему. «Полюбить? Merci! – засмеялась я, – этого никогда не случится». – «Отчего?» – «Я ни в каком случае не могу рассчитывать на взаимность, а любить так, одной, – против этого восстанет мое самолюбие». – «Но ведь в этом же вы не властны», – уверенно ответил студент. «Будто бы? Напрасно так думаете: это зависит от самообладания…» Я немного позировала перед ним; не знаю почему, но мне иногда доставляет удовольствие казаться хуже, чем есть в действительности.
Он принес мне «Исторические письма» Миртова, литографированные… Как я боюсь… но смелым Бог владеет! Вечером мама пригласила его к чаю. Я узнала в нем человека несколько свободомыслящего, отрицающего богатство храмов Божиих (это «излишняя роскошь»), не признающего святых, сомневающегося в их действительной святости и в том, точно ли их души в раю или же где-нибудь в другом месте. Я много читала об атеистах в книгах, уверена также, что все студенты безбожники, но говорить с ними о религиозных убеждениях, к счастью, мне не приходилось. И сегодня, забыв свою обычную сдержанность, говорила много и слишком увлекаясь, так что со стороны, пожалуй, могла показаться ему даже смешной…
Печальный день… Папа, где бы ты ни был, знай, что я всегда помню и люблю тебя! Под звуки старинных мотивов, которые мама играла сегодня вечером, закрывая глаза, – я опять как будто очутилась в Нерехте, маленькой двенадцатилетней девочкой, в то памятное Рождество, когда мы приготовились покинуть ее навсегда… Тогда умер папа. Он был четыре года душевнобольным. Ясно помню, что в это время он ходил по дому, не узнавая уже никого из окружавших… Но папа продолжал любить нас: я его не боялась даже в самые ужасные моменты его буйных припадков и неистовых метаний… И он бывал всегда кроток при встрече с нами…
В дружеской беседе подруга Катя пыталась склонить меня к равнодушному отношению к мужчинам, не оставшимся девственными до брака. – «Ты удивляешься? Но – увы! – все без исключений они таковы». – «Но ведь это же гадость, Катя, это нечестно!» – проговорила я, и слезы так и брызнули у меня из глаз. «Какая ты нервная, милая, – они же не могут оставаться чистыми, себя сдерживать, они лечатся от этого». – «И все-таки, – бессознательно повторила я, – это гадко! Они до брака удовлетворяют свою чувственность, а после эти самые подлецы требуют от нас безукоризненной чистоты и не соглашаются жениться на девушке, у которой было увлечение до брака. Нет, уж если поведение супругов должно быть одинаково, тогда и мужчины должны жениться на проститутках… Я убеждена, как и ты, что каждый мужчина – скверный человек, и поэтому спрашиваю тебя – стоит ли любить таких? Я потребую от своего жениха того, чего он не может мне дать, – девственной чистоты, чтобы он был подобен мне; иначе говоря – никогда не выйду замуж… Пусть меня считают глупой идеалисткой, но мне невозможно подумать, мне гадко будет вступить в брак с человеком, у которого я заведомо буду десятой женою по счету. Это так скверно и так невыносимо, что я лучше лишу себя счастья иметь детей и поступлю в монастырь… Допустим, наконец, что жить без любви невозможно, – так я всеми силами постараюсь вырвать эту любовь из моей души, но не отдам ее какому-нибудь современному приличному подлецу, потому что это – унижение, как ни старайся ты его оправдать… Таковы мои убеждения, их не вылечишь никакими книгами…»