ии вами средств после совершеннолетия, потому что тогда Сиротский суд выдаст это свидетельство, или же можете написать, что вы в денежном отношении зависите от Сиротского суда и чтобы дирекция навела у нас справки о вашем состоянии. Тогда, на официальную бумагу директора, мы ответим, что у вас имеется такое-то состояние». – «А это верно, что Сиротский суд ответит на запрос директора, не откажет ему?» – «Конечно, должен ответить. Почем мы знаем, для чего директору курсов нужна справка?» – «Но именно потому-то, что Сиротский суд не знает, для чего директору нужна справка, он может и отказать ему», – подумала я, но не высказала этого сомнения, считая неудобным задерживать секретаря своими расспросами, так как к нему беспрестанно подходили какие-то люди с бумагами. – «Позвольте от души благодарить вас…» – «Очень, очень сожалею, что ничем не могу помочь вам. Сиротский суд на мои доводы отвечал мне: мы призваны охранять семейный строй, но не разрушать его». Я поклонилась и ушла.
Тяжело было на душе. И странное дело: чем тяжелее становится мне, чем более я вижу препятствий, – тем сильнее мое желание. Я чувствую, что становлюсь тверже и решительнее, и буду сопротивляться до тех пор, пока могу, пока хватит сил. Теперь я уже закрываю глаза на все и иду вперед, думая только о достижении моей цели. Занятия немецкой литературой и историей, за которые я было принялась, не идут на ум: несмотря на все спокойствие, с которым я стараюсь относиться к своей неудаче, я не могу заниматься. Я строю всевозможные планы на случай другой, последней неудачи – отказа принять меня на курсы, думаю о поездке в Петербург, словом – вовсе не об истории Греции и Рима, Шиллере и Гёте.
Сегодня дома разговаривала с сестрами о моих делах и рассказала им все, что и как думаю. Это немного облегчило меня. А почему? – и сама не знаю. Сестры ничем не могут мне помочь, ни советом, ни делом: лица у обеих выражали только огорчение при виде моей неудачи.
Итак, – что предпринять теперь? Я почти решила ехать в Петербург, лично просить директора или кого-нибудь из «власть имущих» принять меня. Это единственное средство, чтобы не мучиться в ожидании ответа – какого ответа?! Если там мне откажут, – получив нужные сведения у знакомой швейцарки, m-lle Noyer, – начну собираться в Швейцарию…
Мне не хочется терять еще год. Довольно, довольно! Когда я подумаю об этих 31/2 годах, я прихожу в ужас и отчаяние при мысли, что не сумела как следует распорядиться ими. Никаких знаний я не приобрела, читала так мало и не такие серьезные сочинения, какие надо бы читать. Я упрекаю себя за то, что не купила себе книг, тратя все деньги на наряды, поездки, театр, довольствуясь книгами здешней библиотеки… Словом, я недовольна моею прошлою умственною жизнью, всем, решительно всем моим существом! «Надо бы так-то, надо бы сделать то-то…» – твердишь самой себе, – и сожаление о безвозвратно-прошлом наполняет душу таким скверным сознанием собственной негодности и неспособности, что я рада бы бежать на край света, лишь бы уйти от упреков своей же совести…
Да! Только теперь могу я понять цену спокойного и радостного чувства довольства собою, сознания, что «я сделал все, что должен был сделать».
Вспоминаю весну 1883 года. Двенадцать лет прошло! Не знаю отчего, но эта весна особенно припомнилась мне. Тогда я была восьмилетней девочкой, и, помню, веселой, беззаботной, как птичка. Помню прекрасные весенние дни, папин кабинет, весь залитый солнечным светом, и себя перед письменным столом, читающую роман Золя, какой – позабыла, должно быть, «Дамское счастье», потому что упоминалось имя «Дениза». Милая, родная Нерехта, счастливое время! – Все прошло, жизнь изменилась, и теперь уже нет ни девочки, ни папиного кабинета с большим письменным столом, заваленным книгами и газетами, ни тихой, ясной и прекрасной весны, как тогда!
Получила из полиции свидетельство о политической благонадежности. Очень опасалась, чтобы не вышло истории с мамой, когда принесет бумагу полицейский, но все обошлось благополучно. Помощник пристава принес свидетельство, когда меня не было дома, и сказал горничной, чтобы я пришла в часть вечером. Я заранее уже подготовила Вассу не докладывать ничего маме, когда принесут бумагу, и если она спросит – отзываться незнанием; поэтому, когда она начала допрашивать Вассу, кто звонил, – та ответила: «Не знаю; какой-то офицер спрашивал барышню, велел ей прийти в 8 часов». – «Куда?» – спросила мать. – «Не могу знать», – отвечала моя верная дуэнья. Когда я возвратилась домой, мать меня встретила вопросом: «Какой это офицер приходил за тобой?» – «Подруга Маня уезжает сегодня, – смело лгала я, – он приходил сказать, чтобы я пришла ее проводить. Можно мне идти сейчас?» – «Можете». – «Ты за мной не присылай прислуги, меня проводят», – продолжала я лгать. – «Хорошо», – сказала мама вполне спокойно и села ужинать. Я же, почти бегом, глухими переулками, отправилась на конец города, в часть. Было темно, и ни одна из ярославских барышень не согласилась бы идти в такое время по таким улицам, где на каждом шагу трактиры и где рискуют встретиться с будиловцами. Но я не думала ни о чем и пришла в часть еще задолго до назначенного времени.
Меня вежливо пригласили присесть и подождать. Комната была полна народу. Мужики робко жались у стен, пристав разговаривал с каким-то мужчиной, в другом углу двое писали, у дверей стоял старичок в мундире. Мне было очень любопытно наблюдать за всеми: в первый раз в жизни видела я такую картину. Пристав не имел ни минуты покоя. Отпустил мужчину – зазвонил телефон: нашли мертвое тело ребенка, и он с кем-то разговаривал об этом деле. Затем к нему привели в качестве свидетеля извозчика. Я внимательно выслушала допрос мужика; записав его показания, пристав отпустил его. Не успел он сесть – пришла баба с жалобой, опять звонил телефон, приходили полицейские, входили и уходили мужики и бабы, получая какие-то бумаги, а я все ждала. Наконец явился помощник, я подписала заранее приготовленную расписку, взяла свидетельство и ушла, утомленная до крайности. Что-то будет?
Прочла последний рассказ Толстого «Хозяин и работник». Едва только он появился в печати, как уже единогласно признан критикой за шедевр даже между произведениями великого писателя. Действительно, – можно ли написать лучше, проще, возвышеннее? В нем – и сила, и великая христианская идея. Кажется, словами не передать того впечатления, которое производит этот рассказ, написанный тем удивительным языком, которым владеет только Толстой: будто живешь вместе с этим хозяином и Никитой, так и видишь их перед собою, в особенности Никиту, в его драном кафтане, идешь с ним в конюшню, запрягаешь лошадь, едешь, плутаешь по полю… Такое точно впечатление производило на меня когда-то описание скачек в «Анне Карениной»… Фигура хозяина выступает не вдруг, а постепенно; сначала мы видим только хитрого мужика-богача, который думает только о торговле и барышах, но под влиянием смертной опасности, пред лицом неминуемой гибели, – в хозяине вдруг пробуждается «нечто», и это «нечто» все растет и растет, захватывает все его существо и заставляет наконец спасти Никиту, а самому погибнуть. Подобное превращение хитрого барышника, у которого на уме только «роща, валуки, аренда, лавка и кабаки», – в человека, «полагающего душу свою за други своя», может казаться неестественным: так велико расстояние между христианином-идеалистом и деревенским барышником. Но для гения Толстого это расстояние совсем не велико, и превращение Василия Андреевича совершается так естественно и просто, последние минуты его жизни так трогательны, что читатель даже нисколько не удивляется его перерождению. Чтение этого рассказа возбуждает лучшие чувства, и поэтому самое произведение, несмотря на свою простоту, – возвышенное. В нашей литературе нет рассказа, равного этому по силе и глубине мысли, простоте содержания и совершенству формы. О, если бы хотя 1/100 наших писателей могла писать так!
Вот оно, дорогое для меня письмо Мани: «Дорогая Лиза! Вы, я думаю, на меня сердитесь, что я так долго не ответила Вам, но я была страшно занята в эти дни, занималась латинским, поэтому-то мне все и не удавалось сходить на курсы и разузнать то, о чем Вы просите. Простите, голубчик, меня за это, так как я понимаю Ваше нетерпение и браню себя за такую медленность в ответе. Директор курсов сказал, что свидетельство о безбедности Вы можете подать позднее, когда вам исполнится 21 год; прошение же и все бумаги подайте раньше… Вас непременно примут, так как, во–1) вы кончили с медалью, а во–2) поступаете в интернат. Кроме всех этих бумаг, надо собственноручно написать свою автобиографию, т. е. когда и где Вы родились, где учились, когда кончили курс, что делали по окончании курса и т. д. Это новое правило, до этого года ничего подобного не было. В половине мая приеду домой и все Вам расскажу лично. Не падайте духом, Лиза, и верьте, что, когда человеку чего-нибудь сильно хочется, он всегда добьется. Ваше стремление на курсы, конечно, увенчается успехом. Только будьте тверды и не отступайте ни на шаг от задуманного. Курсы, а главное – жизнь в Петербурге, общение с людьми, в самом лучшем смысле интеллигентными, дадут Вам много…»
Ее сестра Анюта принесла мне это письмо, когда я была у знакомых. Я не могла удержаться, ушла от гостей в другую комнату и распечатала письмо. «Ведь этим письмом решается моя судьба!» – думала я, и руки мои дрожали так сильно, что я не сразу вынула письмо из конверта. И по мере того, как я его читала, все светлее становилось на душе, я вдруг успокоилась… Мне стало до того хорошо, что, возвратясь к гостям и забыв все приличия, забыв о том, что неловко говорить в малознакомом обществе о своих личных делах, – бросилась к Лидии: «Лида, какое письмо я получила! Ведь теперь я знаю наверное, что могу поступить на курсы!»