Дневник русской женщины — страница 43 из 154

На другой день начались лекции, т. е., собственно говоря, была читана одна по русской истории. Я вошла в аудиторию с чувством какого-то ожидания, свободно, без всякого благоговения, но отнеслась ко всему с спокойным интересом. Я уселась на скамье повыше; шум и крик стояли в аудитории. Вдруг все стихло. На кафедру вошел профессор русской истории С. Середонин. Это еще не старый человек, очень некрасивый, с короткими руками и каким-то скрипучим голосом. Он прочел вступительную речь. Едва он начал говорить – я впилась глазами в его лицо, ловя каждое слово, и так и застыла в этом положении до конца лекции. Предмет был интересен, а читал он плохо; ему сильно мешал картавый выговор и какой-то страшный звук голоса.

Он говорил о движении исторической мысли, начиная с первого писаного учебника русской истории. Тут впервые услышала я о «Синопсисе», трудах Татищева… И первая же лекция показала мне мое круглое невежество: я ничего не читала по русской истории, и поэтому вся лекция для меня была новостью.

В этот день лекций больше не было. Я пошла в библиотеку, взяла каталог и, при виде массы книг, пришла в отчаяние: никогда во всю жизнь не прочтешь и сотой доли всего, что надо бы прочесть, никогда! И я не знала, за что взяться; растерявшись, я начала спрашивать заглавия книг – одно другого лучше: увидела в каталоге Токвиля – оказалось, не выдают без разрешения профессора; я рассердилась и спросила «Жизнь Иисуса Христа» Ренана… Библиотекарша с удивлением взглянула на меня. Кончилось тем, что я взяла какое-то сочинение Тьерри и, придя к себе в комнату, в отчаянии бросилась на постель. Ничего я не знаю! ничего! и это в 21 год!

9 сентября

Так много нового; так много людей; вся обстановка до такой степени не похожа на ту, в которой я жила не дольше, как неделю-две тому назад, что мне кажется, что я попала в другой мир. И вот я стараюсь изо всех сил разобраться в этой массе нового, массе новых лиц, которая меня окружает; выбрать из небольшой среды тех, с которыми познакомилась, наиболее интересных, развитых, общество которых было бы и приятно и полезно… Я разговариваю, иногда даже вступаю в спор (впрочем, он никогда не бывает особенно интересен или значителен), стараясь угадывать людей по мнениям, которые они высказывают… Иногда это оказывается вовсе не трудно; я сразу определяю человека. (Конечно, приблизительно: знать до тонкости – вовсе не каждого интересно, только некоторые люди заслуживают такого внимательного изучения, а масса… зачем терять время?) Конечно, гимназистки, только что окончившие курс, не могут представить никакого интереса; я стараюсь знакомиться с такими, которые уже не первый год кончили гимназию.

Правильное чтение лекций еще не началось; и пока есть свободное время, я осматриваюсь и разбираюсь в людях. Теперь я заметила одну особу очень умную, начитанную и развитую, но с ней трудно сойтись; она хотя слегка и сентиментальна, но не старается знакомиться с кем бы то ни было; держится в стороне и усердно занимается по пособиям, указанным профессором. Это – сочинение Бестужева-Рюмина: «Русская история», т. I, «Биографии и характеристики», статьи Милюкова в «Р. М.» за последние 2–3 года; Коялович: «Из истории русского самосознания». Я тоже занимаюсь по этим же пособиям, но далеко не так, как она: она и лучше образованна, да и среда была очень благоприятная для ее развития (она дочь инспектора историко-филологического института в Нежине). И поэтому она работает, а я просто занимаюсь, читаю, составляю конспекты. В одной из этих книг читаю: «Когда Погодин, будучи студентом 1-го курса, спросил профессора, что читать ему по русской истории, тот сказал: читайте „Нестора“». И я, следуя своей несчастной привычке сравнения, сейчас же привожу наш пример: а мы что читаем? Нам не рекомендовали «Нестора»…

Жизнь в интернате идет пока очень тихо и однообразно; в 11 движение везде затихает, в коридоре гасятся огни, все, за немногими исключениями, ложатся спать и встают часов в 8.

Немудрено, что это время, когда и живешь не на своем месте, и лекций нет, да и знакомство пока малоподходящее, – такое время, как эта неделя, – право, представляет картину какого-то брожения. Я вспоминаю о своих, и мне делается иногда просто скучно без них, и тоска одиночества тяжело ложится на душу. Зато, когда подумаешь о лекциях, взглянешь на расписание, висящее в коридоре, чувствуешь такое ожидание: вот-вот откроются двери куда-то… и перед нами раскроется новое, неведомое… а что именно? что? – и сердце невольно замирает, и хочется, чтобы все началось скорее.

12 сентября

Сегодня мама прислала свое согласие, форменное разрешение на имя директора. Сегодня же я получила от сестер письмо, в котором они сообщают, почему она согласилась. Оказывается, она все-таки не поверила моим словам, что меня приняли, и, послав отказ в ответ на письмо попечителя, была уверена, что меня не примут. Спустя несколько дней она опять получила от Капустина письмо (только теперь случайно узнала я, что он решил добиться согласия мамы таким образом: время от времени писать ей письма и уговаривать ее, несмотря на ее отрицательные ответы), и так как я еще раньше сказала ей, что в случае чего – еду за границу, то она вдруг испугалась такой близкой возможности моего отъезда, и вот, в силу всех этих обстоятельств, согласие было написано, подписано и отправлено тогда… когда, в сущности, уже его и не нужно было. Но все-таки я была рада. И директор очень доволен. Когда мне рассказали о Капустине, что он был у нас на курсах, говорил с директором обо мне и решил писать маме, – я удивилась благородному характеру и доброте этого человека. Что я ему? А между тем он столько для меня сделал; он человек занятой, заваленный делами, хотел писать какой-то неизвестной ему даме, мало того, что он меня принял, он хотел вполне удовлетворить и нравственное чувство. Стою ли я всего, что он для меня сделал? В первый раз в жизни встречаю я такого человека, в первый раз и, наверно, в последний. Если для меня сделает что-нибудь человек, вполне мне равный, я буду ему благодарна; если такой, для которого я что-нибудь сделала, – неудивительно. Но тут Капустин и я; сравнение немыслимо. И еще находятся люди, которые утверждают, что благодарность – тяжелое чувство. Я этого не понимаю. Если бы я была обязана человеку, вполне мне равному, я бы с нетерпением выжидала случая доказать ему свою признательность; теперь – я обязана человеку, стоящему неизмеримо выше меня во всех отношениях, который никогда не может нуждаться во мне… ну что же остается, как не чувствовать благодарность, глубокую, беспредельную признательность, почти благоговение? А могут разве быть тяжелы такие чувства – лучшие движения души человеческой?..

Вечером я была у Капустина, благодарила его за участие. Он вышел ко мне, поговорил немного о письмах. – «Ну вот и прекрасно. Все-таки она (т. е. мама) согласилась; гораздо лучше начинать всякое дело с материнского благословения, с ее согласия». Он спросил о лекциях: начались ли? – «Ведь весело, право?» – «Еще бы, ваше превосходительство!» – «Вот теперь все хорошо; ну, учитесь. До свидания». Он подал мне руку, и я отправилась домой очень довольная, что видела попечителя.

16 сентября

Я была в гостях у одной дамы, с которой познакомилась, когда ехала в Петербург в первый раз. У нее дочь очень образованная и интересная особа, курсистка 70-х годов. Она мне много рассказывала о курсах. Оказалось, что много из того, что я слыхала в провинции и от родных и чему не верила, считая это или сплетнями, или же пережитками 60-х годов, – оказалось, что все это имеет свое основание. Г-жа Щ. рассказывала мне, как у дверей комнаты одной курсистки нашли сундук с известного рода бумагами. Сундук был принесен студентом. Курсистку, конечно, взяли, но судьба ее неизвестна. Рассказ этот меня возмутил потому, что такие господа прежде всего сами спасаются, а невинные из-за них страдают. Она мне рассказала и о случае на балу в пользу недостаточных слушательниц: какие-то господа стали говорить речи, а распорядительницу бала потребовали к градоначальнику. И это меня возмутило: я вообще против тех, которые только говорят. А тут они, зная прекрасно, что курсы могут закрыть из-за всякого пустяка, захотели скомпрометировать бал, который доставляет средства нуждающимся!

На днях, после лекции, нас собралось человек 10–12, и разговор зашел о курсовых порядках. В большинстве было заметно недовольное, будирующее настроение, – директора бранили, интернат тоже. Относясь ко всему хладнокровно, я спросила: за что же, господа, вы недовольны директором? Что он вам сделал? На этот вопрос никто не мог дать ясного ответа, но недовольны были все из-за небольшого беспорядка в приемной: не было вывешено правил и часы приема не обозначены, о них заявлял устно швейцар всем приходящим. Но из-за этого еще не стоило волноваться. Слово за слово, мне стали возражать; я хотела доказать, что некоторые интернатские порядки имеют свое основание, и рассказала им случай со слушательницей. Это их не убедило, и симпатии оказались на стороне студента. Тогда я увлеклась; говоря против таких господ, я сказала, что они больше говорят, чем делают, и… сдуру рассказала им и о бале. Я вспылила, и невольно у меня вырвалось восклицание об этих ораторах: подлецы, дурачье! сами не знают, что говорят, лишь бы только говорить! и о тех, кому они могут повредить своими речами, не думают! Им-то хорошо, университет не закроют, а к курсам-то придерутся из-за пустяка. И, кроме того, они не знают разве, что бал дается с благотворительною целью?!

Поднялся страшный крик; все стали с мест и дружно напали на меня. Трудно было разобрать возражения, но весь этот крик был протестом против моих резких слов.

– Как вы можете так говорить! Вы не имеете права называть так лучших людей! Да знаете, если бы вы были студентом и вы бы сказали это, вам бы дали пощечину.

– А я бы дала ему две! – резко возразила я. – Чем это они являются лучшими людьми? Они говорят, и только говорят, и больше ничего!