А после началась беготня… Нас собралось человек 20–30; одни сочиняли надпись к венку, другие записывались и записывали желающих дежурить, спорили, кричали, шумели. Я записалась на дежурство у гроба. Пришла член комитета О. К. Нечаева, предмет нашей общей симпатии, и начались разговоры о Стасовой, о ее смерти и т. д. Совсем усталая за день, я вернулась домой и через час отправилась на панихиду, на которой быть все-таки не пришлось: опоздала.
Сегодня была панихида у нас; пришли члены комитета, профессора. Председательница комитета Е. И. Лихачева сказала небольшую речь, в которой опять говорилось то же, что вчера мы слышали от Гревса. Я не слыхала среди слушательниц ни выражений сожаления, ни бесполезных восклицаний. Мы все отнеслись к этому известию просто и серьезно, тотчас же постарались сделать все, чтобы почтить ее память. Эта смерть носит точно какой-то деловой отпечаток.
Прямо с панихиды я поехала на дежурство. В первый раз в жизни пришлось исполнять мне эту должность. (Я оделась в черное платье; собрала свои длинные волосы в косу, подогнула ее и прикрыла черным бантом.) Ровно в три часа я встала у изголовья гроба, в числе других шести дежурных из бывших и настоящих слушательниц. Мертвая тишина царила в небольшой комнате. Все зеркала и картины, за исключением прекрасного портрета покойной работы Репина, были завешаны белым. Белые стены залы, серебряный глазетовый гроб, белые свечи, перевязанные белыми с черной полосой бантами, белое платье покойной, серебряный покров, поразивший нас массой венков, и среди этой торжественной тишины и спокойствия – шесть черных, неподвижно стоящих фигур. С нами поочередно дежурили и члены комитета Общества доставления средств В. ж. курсам; в нашей очереди была баронесса Искуль – одна из петербургских красавиц, в придворном трауре.
Я стояла и думала: зачем это? К чему это дежурство? Какой смысл в том, что мы стоим здесь, у гроба? Это – несомненно знак нашего уважения к покойной. Но это только внешнее выражение, ей оно не нужно.
Что нужно ей? Ведь, если мы хотим выразить свою благодарность кому-либо, мы постараемся сделать что-нибудь нужное для него. А разве нужны ей эти неподвижные черные фигуры у гроба, сменяющиеся через час, через два? Это – красивая декорация, и ничего больше.
Если бы среди нас нашелся человек верующий или если бы похороны носили всецело церковный, исключительно религиозный характер, то нам предложили бы не дежурство, – а те же два часа молиться у гроба. И как же мало охотниц нашлось бы! Что действительно было бы полезно для покойной, то, может быть, не встретило бы сочувствия.
С непривычки стоять, да еще неподвижно и в такой обстановке, – первые полчаса мне показались бесконечно долгими. Вот можно было бы составить целое рассуждение о внезапности смерти, о том, что человек еще в понедельник не мог никак предположить, что в пятницу он будет в гробу, и все для него кончено, и навсегда, и куда он уйдет, что ожидает его «там», – но это было бы повторением общих мест. Но, несмотря на то, что эти общие места всем и каждому известны, – всегда повторяешь и слышишь повторения тех же размышлений. Видно, про любовь и про смерть одинаково можно сказать: Es ist eine alte Geschichte, doch bleibt sie immer neu[80].
Братья покойной – три высоких старика, седые, с особым величавым «стасовским» типом, очень симпатичны. Трогательно было смотреть на одного из братьев, как он убит горем. Бедный старик! Он, наверно, думал: когда моя очередь?
Были похороны. Масса народа. Мы встали в шесть часов, чтобы поспеть прийти на вынос. От нас был большой фарфоровый венок на белом бархатном щите, с надписью: «Незабвенной Надежде Васильевне последнее спасибо слушательниц Высших женских курсов». И надпись, и венок – хороши. Народу собралось в небольшой квартире столько, что повернуться негде. Вчера и сегодня в числе посетителей я видела Лесгафта, Веселовского, Петрова, Трачевского, дам нашего комитета. Мы просили позволения нести гроб до Александро-Невской лавры, и семья покойной ничего не имела против этого; но полицией запрещены подобные проявления уважения и желания отдать последний долг человеку, так много потрудившемуся для общества. Поэтому все пошли за колесницей, наших более 100 человек, толпа народа, масса венков. Всю дорогу пел хор слушательниц. После отпевания нам позволили нести гроб до могилы на руках. Я быстро пробралась вперед и, несмотря на то что тут были бывшие слушательницы, все-таки взялась за ручку гроба, – и потом пожалела, что так поторопилась: мне было решительно не по себе стоять почти рядом с родственниками, которые прощались с покойной, видеть это горе… В такие минуты посторонние лица кажутся лишними. Мы вынесли гроб и на руках донесли его до могилы; впереди слушательницы выстроились вереницею с венками. Я уступила мое место нести гроб товарке, а сама попала в такую давку, что никак не могла близко пробраться к могиле, и слышала не все речи. Но об этом не стоит жалеть. Мне не нравятся речи на могилах: это как-то не идет. Все-таки я сначала слушала с любопытством; говорили дамы, интересно было знать, что они скажут? Первой выступила г-жа Гарднер; плачущим голосом и невнятно она говорила что-то об общественных заслугах Н. В. После нее Е. Н. Щепкина тихо и бесцветно произнесла речь, довольно-таки гимназического характера, о лишении прав учиться (Н. В. Стасова была одна из участниц движения 60-х годов). Тема заслуживала бы более тщательной обработки, меньшего числа общих мест, вроде: «мы подходили к жизни (кончившие гимназию 25 лет тому назад) с горьким вопросом, на который нам не было ответа: что мы такое?», «ужасное положение – лишение права учиться». (Последнее положение не совсем даже верно: женщин в то время не лишали права учиться, но этот вопрос просто не поднимался ни в жизни, ни в печати. Вопрос был создан, тогда стали обсуждать его. Вот теперь, когда Высшие курсы есть, то закрытие их было бы в буквальном смысле «лишение права учиться».) А главное, ораторша говорила очень тихо, без всякого выражения, так что общий тон получился донельзя бесцветный. Зато г-жа Калмыкова превзошла всех. Громким, энергичным тоном, даже с завыванием, перечисляла она заслуги Н. В. перед русским обществом (Н. В. была одна из первых участниц в деле открытия воскресных школ), ее энергию, ее самоотверженный труд на пользу народного образования; она выкрикивала слова сожаления и театрально, охрипшим и уставшим голосом (речь была очень длинная) воскликнула: «Света, больше света! вот что должны мы сказать на могиле Н. В.!» – Это вышло совсем некрасиво: и без того было очень длинно и не особенно хорошо, но крикливый голос и последнее театральное неумелое восклицание испортило все. После этого я не старалась слушать двух речей (и не влезала на решетку памятника, чтобы лучше слышно было); но, как оказалось потом, одна из них была произнесена нашей слушательницей Виноградовой с 3-го курса, это было бы интересно послушать. Все говорят, речь была коротка и содержательна, значит недурна.
Я много требую от речи на могиле: чтобы она была хороша и уместна. Ее нужно говорить только в крайних случаях, когда уже действительно настроение общества ищет выражения в словах; речь должна в немногих кратких, но стильных выражениях выразить взгляд общества и напомнить перед ним заслуги умершего; а так как в большинстве случаев эти заслуги известны всем собравшимся, то гораздо лучше в речи выразить настроение, пожелания или что-нибудь вроде этого, но в очень и очень кратких и содержательных выражениях. Поэтому мне более понравилась речь г. Ольхина, который, выступив после Виноградовой с обращением к молодежи, коротко, но очень ясно высказал пожелание, чтобы этот хороший пример не оставался без подражания. Он сказал всего несколько слов сильным и звучным голосом – и этого было вполне достаточно.
Наконец стали заделывать могилу, но мы долго не расходились, ожидая минуты, когда можно будет украсить могилу венками.
Я вынесла из этих похорон какое-то смутное впечатление… Когда говорились те две речи, которых я не слушала, то, чтобы отдохнуть немного, я вышла из толпы на помостки. Кругом стояла масса народу; здесь, конечно, ничего не было слышно, – и все разбились на группы. Знакомые подходили к знакомым, весело разговаривая; временами слышался сдержанный смех; передавали друг другу разные новости… Кто толковал о своих делах, кто о том, что профессора не присутствовали на похоронах… Я смотрела на равнодушные и веселые лица этой публики. Около меня стоял старик; он рассказывал, сколько лет был знаком с Н. В., самым равнодушным тоном, точно он пришел на похороны совершенно незнакомого ему человека. Он говорил очень оживленно, и около него собралась кучка знакомых. Кто-то опять заговорил о профессорах. Старик подхватил: «Да, да, конечно, можно сказать: где же вы, наши учителя, где вы? Что вас нет около этой могилы? Да только что из этого выйдет?» – и он, и знакомые его сдержанно рассмеялись. Я взглянула в сторону могилы. Ее окружала сплошная стена публики; на некоторых лицах видно самое напряженное внимание… Там было тихо, какие-то отрывочные звуки долетали до меня: говорились речи. Мало-помалу группы расходились по кладбищу…
Невольно думалось: вот там, за этой живой стеной, у могилы стоят те, которым смерть действительно причинила утрату; они поражены горем… Их окружает толпа любопытных, которая жадно слушает речи, а за этой толпой другая, которой за недостатком места невозможно ничего слышать, и вот эти люди собрались сюда, точно в какое-нибудь общественное место, и, исполнив свою обязанность, отдыхают и болтают, и всем весело, и все так равнодушны, и не слыхать искренних слов сожаления…
Что же это? Для чего же собралось сюда столько народу? Скажут, конечно, Н. В. была видный общественный деятель, надо почтить ее память… И вот они «чтят»… Венки, речи такие, которые не могут понравиться ни со стороны слога, ни со стороны содержания, ораторы – должно быть, женщины – плохие ораторы, – а немного далее могилы – равнодушная толпа, которая собралась сюда только для того, чтобы исполнить обязанность «почтить своим присутствием»… а на самом деле погулять и поболтать. Те, которые стояли близко, слышали, конечно, все речи… те вынесли из них что-нибудь, хотя бы воспоминание об этой замечательной женщине; слушая эти речи, они, быть может, еще раз прониклись уважением к ней, и, может быть, один из десяти даже помолился за нее… Ну а остальные-то? Что они делали и зачем они приходили?