Бесспорно, наше государство тесно связано с Церковью. Да ведь никто из людей, истинно понимающих народ и пользу народную, и не станет отрицать важности и пользы преподавания религии и ее влияния на нравственное развитие человека. Но не надо навязывать духовенству, и без того заваленному массою дела, еще лишнюю тягость. Школа является для него именно лишнею тягостью, которой некогда заниматься, и немудрено, что они кое-как существуют и не приносят никакой пользы. А дело г-жи Штевен, одно оно, как ясно показало всей читающей России, в каком положении находится у нас теперь дело народного образования. Как все печально, как мало дает надежды на лучшее будущее!.. Больше всего мне жаль тех, кто действует бессознательно или бывает игрушкой в чужих руках. А такою игрушкою всегда является темная масса. Если бы только людям, знающим народ и понимающим его, была предоставлена свобода действий, если бы всюду открывались земские школы или в тех же церковно-приходских был расширен курс преподавания и были бы хорошие учителя! Вот те скромные желания, пока. Осуществите их, предоставьте народу возможность и учиться, и развиваться нравственно. Развитие ведет к нравственному совершенствованию, к поднятию благосостояния. О народном хозяйстве я еще ничего не знаю, но и здесь – желательно, чтобы возможно больше было сделано.
За последнее время я замечаю, что некоторые вещи на меня производят сильное впечатление… Я даже не ожидала ничего подобного… Я прочла недавно в сборнике для самообразования статью Семевского по крестьянскому вопросу, и так как я по этому предмету еще ничего не читала, то была так поражена, мне вдруг с такою поразительною ясностью представилась картина «сыновей несправедливости», как называю я крепостное право, – что я, как уничтоженная, бросилась на постель и долго не могла заснуть, чувствуя сильное возбуждение. Мне хотелось сейчас же идти к народу, сделать для него – хоть что-нибудь сделать… Я чувствовала, что на мне точно долг какой-то лежит по отношению к несчастному, веками угнетенному народу, которому наконец-то дали свободу… Да, за то, что он был веками угнетен, закрепощен, за эту возмутительную несправедливость, какая только могла существовать, все должны послужить ему теперь, в свою очередь…
В нашей временной квартире постоянный шум и движение, несмотря на то что нас живет всего 8 человек. Живя в небольшом обществе, конечно, легче ближе познакомиться, чем в большом интернате. Все это хорошие люди; все более или менее усердно занимаются, интересуются предметами, читают… Но… почему же их общество опять-таки не может удовлетворить меня? Я со всеми в хороших отношениях, но и только; стараюсь искать в них чего-нибудь, что бы они могли дать мне, – а они ничего не дают. Несмотря на то что занятия всюду – и справа и слева (я живу в средней комнате, вдвоем), – все-таки нет той освежающей умственной атмосферы, которая, казалось, должна бы создаться. Мелочность и чисто женская придирчивость развиты здесь ничуть не меньше, чем в любой необразованной женщине. Не слыхать ни одного интересного разговора или спора; меня поражает отсутствие каких-либо высших жизненных запросов или научных интересов, когда мы сходимся все вместе за чайным столом. Так себе, болтаем пустячки, а иногда даже несносный вздор; со стороны послушать – даже тошно станет. Ведутся самые обыкновенные житейские разговоры о погоде, о том, кто где был, что где случилось; кто-нибудь придерется к другому, завяжется спор, невинный, но шумный; крикливые голоса двух сестриц П-рь резко выделяются на общем фоне; шум, гвалт, а из-за чего, подумаешь? Часто предлагаются вопросы уже совсем институтского характера, вроде того: кто всех красивее? или: как вам нравится такая-то? (впрочем, слово «нравится», конечно, относится к наружности). Подобные интересные вопросы возбуждают соответственные разговоры… А о нетерпимости – и говорить нечего. Она здесь так сильно развита, что я буквально отвыкла выражать искренно свое мнение о чем-либо. Мне столько раз возражали, и так грубо, так резко, что я уже не рискую заводить разговоры о чем-либо, тем менее о том, что меня интересует. Словом, я, оставаясь со всеми в хороших отношениях, ушла в свою раковину… Тяжелее всего то, что всегда приходится быть на виду, и как бы ни была расстроена – все-таки должна сдерживать себя, чтобы (боже упаси!) не ответить кому-либо на навязчивые вопросы (буде их предложат) слишком односложно, или нервно, или с явным нежеланием продолжать разговор. Сейчас же обидятся, придерутся; найдутся охотники поддержать; и вот мне, вскоре после того реферата, который меня так расстроил, что я на назойливые вопросы – «как, ну, что, расскажите» – односложно ответила: нечего рассказывать, – уже пришлось выдержать целую бурю негодования, которая поднялась после этого краткого ответа. – «Как! вы не хотите отвечать? Как это нелюбезно с вашей стороны!» – «Да чего от Дьяконовой ожидать! Ведь уже про нее давно известно, что она на курсах всех обрывает! – Ее даже боятся, я знаю нескольких, которые жаловались мне на ее грубость… – Немудрено, если с вами никто не захочет сойтись… вы оттолкнете своею грубостью…» – щедро сыпались обвинения из уст «развитых» девиц, которые никак не могли сообразить самой простой вещи, что я так была расстроена, что человеку прямо не по себе, что он не может же быть всегда, во всякую минуту готов к их услугам. Тогда, за мною вслед, пришла в нашу общую квартиру одна сестра П-рь – и крикливо, как торговка, размахивая руками, начала рассказ о реферате; все слушали с любопытством… – «Вот, г-да, кто расскажет, так уж расскажет» – и все, как стадо баранов, повернулись в ее сторону; – и я услышала похвалу П-рь, которая, очевидно, предназначалась как шпилька по моему адресу.
Чтобы прекратить все подобные заявления, я скрепя сердце сказала, когда П-рь кончила: «Господа, как видите, реферат был настолько плох, что мне прямо было неприятно о нем рассказывать!..» Никто не слыхал моих слов, потому что уже начался другой спор…
И вот сегодня, когда я наконец опять увиделась с М. Е., придя в ее тихую, милую комнатку, когда я опять могла видеть и говорить с близким человеком, – я не выдержала, и невольно у меня вырвались рыдания, и, упав головой на колени М. Е., я расплакалась, как ребенок.
Она испугалась:
– Да разве можно быть такой нервной, Лиза? Здесь, в Петербурге, это невозможно; вам надо лечиться…
– Нет! уверяю вас, что я вовсе не нервная. Это я только так… потому что у себя, в интернате, никогда не показываю им ничего, и меня никто не считает нервной, – с трудом говорила я, стараясь овладеть собой.
Это и в самом деле глупо. Что за вздор – нервы. Эх, если бы была возможность, я вылечилась бы своим способом: холодная ванна каждый день; потом гимнастика… Жаль, что здесь нет ни того, ни другого. А то это лучше всяких лекарств. Но самое лучшее – уметь владеть собой. Что за глупые созданья мы, женщины! Неисправимы! Слезы и нервы – очевидно, прирожденные средства нашего пола.
Недавно у нас была вечеринка. Я и раньше весьма скептически относилась к ней; мне, когда я присмотрелась к своим интернаткам, казалось, что на ней не может быть весело, что непременно будет чего-то недоставать… Но то, что я услышала, то, что было преподнесено собравшимися в виде «литературно-музыкально-вокального отделения», превзошло все мои ожидания: нельзя было хуже петь, читать и играть, чем это сделали шестеро из девяти исполнительниц. Стыдно было за них, смешно и стыдно перед собравшимися профессорами, которых мы приглашаем на эти вечеринки (это единственный мужской элемент, который допускается). Первые два ряда были заняты ими, и редко когда на долю такой достойной публики выпадало такое недостойное исполнение. Но хуже всего были сами слушательницы: после каждого номера, не разбирая, они хлопали изо всех сил, кричали: бис… Толпа и на этот раз показала себя тем, что она есть: недисциплинированная, обрадовавшаяся случаю пошуметь; – хлопать начали всему, что слышали с эстрады, не отдавая себе отчета, хорошо ли, нет ли, и тем еще более поощряя беззастенчивую смелость бездарностей, которые терзали слух то завыванием, читая стихи, то играя на рояле, то пением. Зато тем резче среди ничтожностей выделялись три исполнительницы. Одна из них обладает почти оперным голосом, и я, стоя за роялем, ясно читала на лицах профессоров восхищение, когда она пела. У нас, конечно, есть и такие, которые хорошо играют, поют, но именно все наиболее способные и отказались… Из скромности, должно быть? В таком случае очень жаль…
Концертное отделение кончилось; профессора и мы перешли в нижнюю залу, где были приготовлены столы с чаем. (Эти вечеринки устраиваются в пользу касс, которые существуют на каждом курсе; билет стоит 25 коп., чай 3 коп.) Распорядительницы-кассирши встречали профессоров при входе в зал; они же со своими помощницами продавали чай, булки. Конечно, для профессоров это угощение было бесплатно…
«Что же будет дальше?» – спросила я себя, видя, как зала постепенно наполняется народом, что мало-помалу образуются группы и расходятся к столам. – «Давайте занимать Середонина», – раздалось вдруг над моим ухом. Я обернулась – передо мною стояла Д-ва, очевидно знакомая с Середониным. Мне было решительно безразлично: скучать ли весь вечер одной или идти «занимать» профессора. Я предпочла последнее, надеясь поближе познакомиться хоть с одним из наших профессоров. Мы вместе подошли к Середонину; она, девица чрезмерно бойкая и юркая, смело атаковала его сразу массою вопросов, на которые он не успевал отвечать. – «Г-н профессор, а вы почему так поздно пришли? Это нехорошо, не годится», – говорила курсистка. – «Извините, я опоздал, но я не мог иначе… в другой раз буду раньше, непременно», – вежливо извинялся Середонин. – «Ну, смотрите, не извольте же», – капризно-фамильярным тоном барышни продолжала Д-ва. Разговор грозил принять чисто светский бессодержательный характер гостинной болтовни, потому что она говорила без умолку, не давая сказать ни слова профессору, который из вежливости не решался оставить нас. Надо было это прекратить. Я тихо спросила Середонина о каком-то вопросе по истории; заговорили о ней, о лекциях; мы подошли к столу, предложили ему чаю и уселись тут же. Другие первокурсницы, привлеченные любопытством, подошли к нам, за ними – еще, около нашей группы образовался тесный кружок, который точно отрезал нас от залы, так что ни видеть, ни наблюдать уже не было возможности. Середонин, очевидно, чувствовал себя очень непринужденно в нашем кружке; разговор носил то отчасти научный характер – и тогда становился наиболее интересным, то светской болтовни – как только новые лица вступали в разговор. В общем, – он плохо рекомендовал первокурсниц, потому что часто, очень часто ра