Дневник русской женщины — страница 62 из 154

Жестокой иронией звучит это слово «верующий». Ищите их! Разве в монастырях найдешь несколько, да в некоторых семьях, где есть старые бабушки, да у некоторых из тех «униженных и оскорбленных», вся жизнь которых представляет одно бедствие или горе и единственным утешением которых может служить религия. Священники говорят нам проповеди, мы выслушиваем их и тотчас же по выходе из церкви забываем; так у нас много дел и забот, что едва-едва хватает времени со всем управиться. Таковы мы, называющие себя «верующими». Мы очень удобно чувствуем себя в окружающей нас обстановке и спокойно проходим наш жизненный путь: лишь пред смертью, может быть, у некоторых мелькает сознание того, что жизнь, пожалуй, прожита не так, как следует, но на пороге вечности уже поздно размышлять об этом.

И выходит – смерть Ивана Ильича, Толстого.

Когда я думала о жизни, которая, куда ни посмотри, всюду так складывается, все казалось мне так безотрадно, точно все подернулось траурным флером. Я думала даже о любви, о том чувстве, которое, как говорят, доставляет столько радости. Но и тут мне представились сейчас же дети, как следствие брака, и их современное воспитание; возникло сомнение: сумею ли я их воспитать как должно? И вся прелесть любви, о которой я столько читала, рассеялась как дым…

И меня вдруг неудержимо потянуло вдаль от этого мира, куда-то далеко, а куда – и сама не знаю…

Это было уже знакомое чувство. Я вспомнила, как в детстве оно охватывало меня, когда я увлекалась чтением житий святых, когда чтение истории о Страданиях Спасителя и Его последней беседе с учениками, в моем маленьком учебнике, волновало меня до слез… тогда я мечтала уйти в Египет или куда-нибудь в пустыню, поселиться в пещерах… Конечно, ребенком, я представляла себе лишь внешние обстоятельства жизни, но теперь то, что неудержимо тянуло меня неведомо куда, только прочь от этого мира, – теперь оно встало предо мною с изумительною ясностью. Кажется, случись тут подле меня монашеское платье, я, не колеблясь, тотчас же надела бы его и пошла в какой-нибудь монастырь.

Что же это со мною делается? Я упала головой на книгу и опять заплакала, как и тогда.

Что же со мною?.. Я сама не могу ответить на этот вопрос… и в отчаянии снова думаю о том, что чем жить, лучше было бы вовсе не существовать, если бы «Stoff und Kraft» могла убедить меня! Ни минуты не стала бы жить дольше.

Я старалась овладеть собою… Такое состояние немыслимо, надо как-нибудь, что-нибудь…

«Таков печальный конец земли. Мы можем утешиться только тем, что он является делом неопределенно далекого будущего…» – раздается в моих ушах мерный и спокойный голос Мушкетова, в котором чуть-чуть слышался действительно печальный оттенок…

29 октября

Занимаюсь; посещаю лекции; в результате на проверку является то же: делаю слишком мало, способности слишком невелики, память – о, несчастье!..

Вернусь к прошлому, чтобы рассмотреть причину всех причин.

Еще когда я жила дома, года три тому назад или немного даже раньше, я начала замечать, что моя память, прежде такая хорошая, понемножку начинает мне изменять. Я тогда уже не училась, и проверять свою память, так сказать, официально, по степени усвоения уроков, мне не было возможности, но все-таки я замечала, что помню значительно хуже прежнего. Потом стало еще хуже: иногда, сначала очень редко, почти незаметно, чуть-чуть я чувствовала странное ощущение сжатия головы в висках; душевное настроение сделалось особенно чутким ко всему неприятному; малейшая неприятность, слово, пустяк – производили на меня такое тяжелое впечатление, повергали меня в такое угнетенное состояние, от которого отделаться было крайне трудно; наконец, мое стремление учиться и та несчастная жизнь, которую я принуждена была вести против воли, то страдание, которое причиняла мне вечная неудовлетворенность всем окружающим, постоянное нравственное мучение, сознание пустоты и пошлости окружающей среды, бессмысленность своей жизни, жестокость матери, когда грудь готова была разорваться от рыданий, а мать, вместо утешения, смеясь, уходила в другую комнату… О, это уже слишком! При одном воспоминании такая буря готова подняться в груди… Я постоянно чувствовала не то страшную нравственную усталость, не то – не знаю что, но все меня расстраивало; занимаясь эти годы немецким языком, я замечала, что даже самое легкое изучение подвигалось довольно плохо, я все забывала… и – чем далее – тем труднее становилось помнить правила, литературу… За последнее время, перед отъездом на курсы, я сблизилась с Валей, читала с нею вместе Милля, не чувствуя уже себя такой одинокой в семье, как прежде; но, увы! самое чтение, изучение политической экономии не принесло уже мне пользы: я отлично помню, что прочтем, бывало, главу из Милля, но передать ее я не могу, не помню и готова хоть снова начинать. Книги, которые приходилось читать, я скоро позабывала; в 19 лет я начала замечать, что мне иногда даже трудно ясно выразить свою мысль: в разговоре я не вдруг могла подыскать нужные выражения, в письме – тем более. И вот, в дневнике моем и в письмах чаще и чаще начинают попадаться помарки… я хочу написать, а фраза никак не выходит, и – чем дальше – тем хуже. Не передать того ужаса, который иногда охватывал меня, когда я начинала всматриваться в свое, так сказать, умственное состояние: временами мне казалось, что я начинаю сходить с ума… Я боялась даже в дневнике признаться себе самой в этой мысли, – и в то же время я чувствовала себя физически здоровой, мои поступки, мысли – все было вполне нормально, за исключением того странного ощущения сжимания головы, которое время от времени повторялось, иногда доходя до боли. Это меня и сбивало с толку; тогда я начинала думать: значит, может быть, это только начало, а потом неизвестно что будет? – и дикий, почти панический ужас доводил меня до невозможного нервного состояния…

И так шло время. Никто не замечал ничего, так как надо было хоть немного понимать душу человеческую, хоть немного более любить близкого человека, чтобы заметить во мне что-нибудь; никто из нашей семьи не был на это способен. Жизнь дома была так невыносимо тяжела, и, несмотря на все старание, неприятности были неизбежны. Сношений с матерью, за исключением самых необходимых, я избегала, и даже с сестрами не говорила никогда и ничего о своем будущем, о курсах, – напоминание о них было бы только мучением для меня… Сестры тоже молчали. Словом, годы страдания взяли свое… Оттого мне все так трудно и давалось за последнее время… И я была уже не та: мои прежние способности, я чувствовала, изменили мне, память была потеряна, нервы, вся я – все было уже не то… Наконец, – этот ужасный день 20 августа, адски хитрый и жестокий поступок матери со мной, эта поездка в Петербург… Зная, что я живу только надеждою на свободу и предстоящую возможность учиться, – исподтишка мне нанесли такой удар, неожиданность и последствия которого могли бы сломить другую натуру…

И вот после всего пережитого, после всех испытаний я наконец достигла своей «земли обетованной» – поступила на курсы. Я чувствовала, что нервное мое состояние было прямо ужасно. Я была точно разбитое фортепиано, до которого нельзя было дотронуться, оно издавало фальшивый, дребезжащий звук. Я не была зла, но мне было очень стыдно, когда лица, знавшие меня ближе и симпатизировавшие мне, дружески уговаривали меня не быть такою резкою в обращении с посторонними; такое раздражение являлось невольно: болезненное состояние не давало возможности владеть собою…

Лекции… наука!.. Все, к чему я так стремилась, – наконец достигнуто! Я – на курсах… Профессора, книги – все теперь было у меня. Я дышала полною грудью, первое время была точно в чаду. Но зато и сознание своего невежества встало предо мною с поразительною ясностью, причиняя мне такое страдание, таким тяжелым камнем ложась в душу… Я схватилась за книги, не сообразив одного, – хватит ли моих сил на такие занятия? – мне хотелось обнять все сразу, изучить и описать. Не забыть мне никогда того ужаса, который охватил меня, когда я взялась за перо для реферата по русской истории… Я, оказалось, не могла ничего писать! Читала-читала – и никак не могла передать словами прочитанного… У меня мороз пробежал по коже от этого. Что же? Ведь, таким образом, я и заниматься-то не могу. Но отказаться было поздно… Помню, как я еле-еле могла написать изложение статьи… страшного труда стоило это… Шесть часов употребила я на изложение того, на что в прежнее время у меня ушло бы втрое меньше. Но худшее было впереди: когда я, вся дрожа от волнения, взошла на кафедру и прочла свое изложение, то услышала потом замечание от тех из первокурсниц, кто мало-мальски мог критически отнестись к читанному. «Да вы, Дьяконова, только сократили статью Кавелина и изложили ее содержание. Это простое переложение», – говорили мне они разочарованным тоном. Недовольные были совершенно правы, и я, вернувшись в свою комнату, сообразив все, поняла, какую громадную ошибку сделала, взявшись не за свое, в сущности, дело… О, как мне было стыдно! Как мучительно было сознавать мне в 21 год всю бездну своего невежества и неспособности… А тут еще неудачные знакомства, не менее неудачное вступление в «кружок», – заставили меня смотреть на курсисток таким мрачным взглядом, так критически относиться к ним, что я не могла поневоле ни с кем сойтись ближе, и недовольство окружающими росло еще с большей силою…

1 ноября

Продолжаю воспоминания.

Вскоре наступили экзамены. Я чувствовала себя день ото дня хуже: сдавливание головы, как в тисках, стало сильнее давать себя знать, память отказывалась служить; я тем не менее не обращалась к доктору. Временами я без сил бросалась на постель и лежала долго, неподвижно: мой внешний вид начинал обращать на себя внимание… Мне советовали беречься. До этого ли было мне, когда я решила сдать ускоренно все экзамены, чтобы уехать на свадьбу сестры? И вот началось…

Мое критическое отношение к своим познаниям, подготовка к экзамену древней исто