Молчание нарушил один из студентов, юркий юноша, с физиономией несимпатичной и скорее нахальной, в пенсне, предложивший запеть Gaudeamus[99] для оживления собрания (?!!). И ему аплодировали! Я пожала плечами в недоумении.
В ответ на это раздался негодующий голос юного студентика с еврейским акцентом, вскочившего на стол: «Господа! что же это такое? Мы собрались на свой праздник, надо пользоваться случаем, чтобы обсудить разные вопросы, касающиеся студенческой жизни, – вопросы, которые требуют разрешения, и вдруг нам предлагают запеть… петь „для оживления собрания“! Товарищи! Что же это! Я ничего не имею против Gaudeamus, но ведь, посудите сами, что нам нужно говорить о делах. А мы – молчим, мы – стоим. Говорите же, товарищи!.. Толкуют о товариществе, о студенческих собраниях; вот мы собрались здесь! Говорите же! Возражайте друг другу, спорьте, но пусть будет обмен мыслей, пусть мы здесь решим некоторые вопросы, петь мы успеем потом…»
Ему опять аплодировали. Обидевшийся коллега его встал и сделал какое-то замечание по поводу пения. Но, очевидно, слова юного студента произвели впечатление. Начали «говорить», т. е. поднимается с одной стороны голос-два, им отвечали тоже двое-трое, и это были не речи, а скорее какие-то краткие замечания по поводу московских беспорядков. Завязался даже забавный спор между двумя студентами, из которых один стоял за то, чтобы у студенчества был свой особый бог, другой возражал ему на это, что его иметь неудобно, да и неловко как-то… что же студент за особое существо, которое должно создавать себе бога на 4 года? Это было уже совсем комично.
Я сошла со стола, где стояла все время, и ушла в буфетную чай пить. Там было душно и дымно; длинный стол, весь уставленный налитыми стаканами чая, с блюдечками, на которых лежали кусочки лимона, со скатертью, залитой чаем и усыпанной крошками хлеба, был весь уже занят. Двое наших курсисток разливали чай. Я нашла себе место на стуле у стенки и уселась со стаканом чая в руках; рядом со мной на диване сидел студент с некрасивым лицом, в очках. Я решила поговорить с ним, – пока пью чай, и спросила, что было в начале, так как я пришла уже поздно. Он усмехнулся. – «Говорили…» – «Кто, о чем?» – «Да, право, не знаю… ведь, вы думаете, все знают из тех, кто там в зале, о чем говорят? Ведь не слышно, да и не стоит слушать…» – отвечал он лениво. – «Зачем же вы здесь?» – спросила я. – «А я сам не знаю… Вот пришел так же, как и другие». – «Очень жаль, если вы так относитесь к своему университетскому празднику», – не вытерпела я. – «Что ж делать? Этак, пожалуй, и в университет ходить – заниматься…» – «Да, конечно, а то что же больше делать?» – «Ну, уж этого – нет. Видите, я – юрист третьего курса, и ничего не делаю, так-таки вот вам в глаза смотрю и прямо говорю: ничего не делаю… Вы думаете, в университете занимаются? Да ничуть не бывало! Знайте, что таких, как я, – большинство».
Это было сказано спокойным до бесстыдства тоном, переходившим почти в наглость. Что руководило им говорить такую тираду, смотря на меня тупо-спокойно и в то же время самодовольно: «Что, мол, не ожидала, барышня, какую я тебе пилюлю преподнесу»? Я не доставила ему этого удовольствия и не удивилась, а только заметила ему, что нельзя же обо всех судить по себе, если он не занимается и знает (предположим даже цифру невозможную) около трехсот студентов таких же, – все же сказать этого о трех тысячах он не имеет никакого права.
Студент упрямо покачал головой: «Говорите! я уж лучше вас знаю». – «Зачем же вы поступали в университет?» – «Как зачем? Для диплома… А вы, должно быть, идеалистка: учитесь из глупой любви к знанию?» – «Во всяком случае, не для диплома, так как курсы не дают пока никаких прав». – «Ишь вы какая… значит, учитесь из любви к знанию. И занимаетесь?» – продолжал он расспрашивать меня, и в его ленивом тоне прозвучала нотка любопытства.
Но мне разговор с подобным «экземпляром» студента уж надоел. Если он хотел порисоваться предо мною – он не достиг цели: и истина о подобном отношении к науке, и такие мнения не были для меня новостью… Ново было только то, что на этот раз я сама слышала их и от студента же, и на празднике. Чтобы покончить, я ответила неопределенно на его последний вопрос: «Да, приходится…» – «Чем же вы преимущественно интересуетесь?» – приставал он. – «Психологией», – одномерно отвечала я. – «Кто у вас читает ее?» – «Введенский». – «Интересно?» – «Очень интересно (я торопилась допить свой чай); в особенности книга им рекомендуется в качестве пособия…» – «Какая же? скажите?» – «Вам-то, во всяком случае, это неинтересно знать…» – И, несмотря на дальнейшие приставания, он так и не узнал имени автора. Я поторопилась уйти поскорее и, выходя из комнаты, вздохнула облегченно, – точно избавилась от тяжкого кошмара…
В зале по-прежнему толпилась масса народа.
Сегодня мне исполнилось 23 года; из них лишь два года я живу иною жизнью, и всегда мне стыдно, больно и жалко предыдущих лет, проведенных без дела, без сознательной живой жизни, среди постоянных нравственных мучений. Да! жизнь нельзя проводить в «ожидании», ее нельзя тратить даром – ошибка скажется рано или поздно.
Господи! прости мне! дай мне настолько силы и здоровья, чтобы в будущем загладить прошлую бесполезную жизнь – другою, исполненною сознательного долга по отношению к ближним! Здесь, на земле, ничтожны радости, действительно одно страдание… Я не хочу долгой жизни. Нет; и я прошу у Тебя ее лишь для того, чтобы я могла умереть с сознанием, что хоть что-нибудь сделала для других, значит не была совсем бесполезным существом…
Подумать, что через какие-либо сто лет – и от нас не останется ничего, кроме черепа… все наши страдания, горести, страсти, которыми мы так одушевлены теперь, – куда денутся они? Все проходит в этом мире, – «суета сует и всяческая суета».
Есть одно утешительное, что дает силу для жизни и поддержку в борьбе в этом мире: любовь к людям. Великая сила – братская любовь! Она выше, она чище любви супружеской, так как основа ее бескорыстна вполне; мы любим брата не потому, чтобы он привлекал нас тем влечением, которому следуют женихи и невесты, а просто потому, что он такое же существо, как мы, – тоже пришедшее в мир не по собственному желанию и страдающее не менее нас.
Люди! если б вы могли понять всю великую истину братской любви – не было бы ни войн, ни революций, ни угнетателей, ни угнетаемых, ни богатых, ни нищих – словом, не было бы тех социальных бедствий, которые вызывают вышеуказанные потрясения, а природное неравенство сглаживалось бы самоотвержением более сильных в пользу слабых. Тогда настало бы истинное Царство Божие на земле.
Но велика власть зла: невидимые семена эгоизма сеются всюду щедрою рукою и дают пышные всходы: каждый заботится только о себе, и из этого-то себялюбия проистекают те великие общественные бедствия, с которыми так борется теперь наука: социология, политическая экономия, всевозможные «права» – все в ходу… Слишком даже много научных изысканий делается для доказательства великой и простой истины, всем давно известной, но которая не входит в нравственное образование человечества. Разрабатывать эту истину вполне научно – целесообразно, но доказывать ее цифрами и главами – дело пустое и бесполезное.
Да! жалка и пуста жизнь, не озаренная яркою сознательною любовью и состраданием к людям. А между тем как трудно бывает воспитать в себе снисходительность, особенно при характере живом и нервном. Сегодня мне пришлось испытать всю чарующую прелесть этой любви: я была у о. Александра, и час, проведенный вместе с ним, подействовал на меня неотразимо: как будто обновленная я вышла от него, ободренная для жизни. А все почему? Разве этот человек творит чудеса? – Нет, но в его словах, в его обращении со мною было столько доброты, любви и ласки, что все это вместе положительно магически действует на меня: душа вдруг обновляется, очищается, и я улыбаюсь, как дитя, чувствуя себя выше и лучше. Я редко, почти никогда не видала такого к себе отношения; меня или не понимают, или осуждают, или просто хорошо ко мне относятся; мое же глупое сердце вечно просит чего-то большего, нежели простая вежливость, и я рада, если встречу хоть ласковый взгляд, хоть слово сочувствия.
Я люблю душу человеческую и всегда ценю ее проявления, ценю откровенность и участие. Но так редко встречаешь это в жизни: «Все хотят иметь друга, и никто не хочет быть им» – глубоко верное изречение.
Что ж, если у тебя нет друга, постарайся сама быть другом, если тебя никто не любит и не понимает так, как тебе было бы желательно, – сама люби людей и учись понимать их.
«В науке мы найдем нравственные и общественные идеалы», – сказал нам Гревс. Разве не находим мы того же и в религии? Разве в этом смысле эти две области не совпадают? Поэтому необходимо любить и уважать науку…
Великая, неразрешимая загадка жизни, – для чего создано все, – способна породить отчаянный пессимизм.
В самом деле: для чего все это? Для чего создан мир, если рано или поздно он должен погибнуть? Несмотря на колоссальные усилия, которые прилагает человечество для разрешения этой задачи, – она не решится нами никогда… никогда!! И с болью, почти с отчаянием приходится прийти к заключению, что не нам решать этот основной вопрос нашего существования:
Что нужно нам, того, увы, не знаем мы[100].
Не знаем! однако – надо жить, если сознаешь, что противно твоим убеждениям покончить жизнь самоубийством. Тяжело и мучительно сознание сделанных ошибок, но опускаться ли под этою тяжестью еще ниже или же, собрав все силы, постараться нести ее до могилы? Что лучше?
Еще в прошлом году, под влиянием сильного нервного настроения, я впадала в малодушное отчаяние; нынче весной казалось мне, что я должна умереть, что это страшное сознание раздавит, уничтожит меня вконец… даже мои религиозные убеждения готовы были уступить место привлекательной мысли о небытии в здешнем мире. И чисто внешние обстоятельства помешали: у постели близкой больной я не имела права решить свою судьбу, так как потрясение имело бы влияние на ее жизнь…