Дневник русской женщины — страница 67 из 154

Да, знаем мы эти «отраженные заболевания»… Мне известно, что отец до женитьбы вел далеко не нравственную жизнь, имея связь с одной красивой работницей на фабрике, мне говорили о безнравственности моего отца в таких выражениях… и я слушала, как будто это так и следует. Ведь со стороны смотреть это прямо ужасно – видеть молодую девушку, страдающую за «грехи своего отца». Вот уж истинно похоже на «Невинную жертву» д’Аннунцио. Я вдвойне невинная жертва: со стороны матери, испортившей мне нервы ненормальною жизнью, с другой – со стороны отца, оставившего мне в наследство такое «отраженное заболевание»…

Имею ли я право судить отца? – С нравственной точки зрения он безусловно виноват: колоссальный эгоизм, заставляющий жить в свое удовольствие, затем жениться, не думая о последствиях… о детях. Но зато и поплатился несчастный папа: четыре года страдал он, умирая медленною смертью, умерев заранее умственно. Суд Божий совершился над ним… Он виноват, но причиной вины его является неразвитость нравственная и умственная (впрочем, последняя – вряд ли: отец был, по своему времени, человек довольно образованный и развитой). А в этом кто виноват? Родители? Бабушка с дедушкой? Старинные купцы, воспитывавшие сына «по-старинному», – что могли дать они ему, они, сами не обладавшие никаким развитием?

И невольно придешь к заключению, что отец подпал под влияние европейской цивилизации, но, как русские Петровских времен, усвоил от нее более дурного, чем хорошего и полезного; наряду с образованием в столице – он узнал, несомненно, и столичный разврат, а там – и пошло, и пошло… до женитьбы.

Несчастный! Нет у меня в сердце негодования против тебя… Какая-то тихая грусть, с примесью горечи, лежит на дне души, но снисхождение и почти прощение – превышает все. Ведь он «не ведал, что творил»…

25 октября

В эти дни разыгравшаяся история с проф. Введенским заставила меня совсем забыть о себе и не обращать внимания на всю ту боль, которою болезнь давала знать о своем существовании.

15 окт. профессор открыл необязательный курс «Теория эмпирического знания» (вопросы из его докторской диссертации). Разумеется, собрались чуть ли не все четыре курса. Вдруг, среди шума и гама, неизвестно кто крикнул: «Переходите в VI аудиторию!» Раздался рев сотенной толпы, недовольной тем, что пришлось оставить занятые места IV аудитории, – и вся масса хлынула к дверям. С трудом пробираясь в толпе, я медленно перешла тоже в новую аудиторию и заняла место повыше… Внизу снова раздался крик, опять рев толпы – и часть побежала из аудитории, часть осталась… Ничего не понимая, я потихоньку (нога очень болела), когда шум и движение немного стихли, вышла из аудитории в зал. Из отдельных восклицаний я поняла только, что профессор будто бы нарочно переводил из аудитории в другую, чтобы избавиться от значительного скопления слушательниц… Не доверяя этим толкам и не видя, к кому можно было бы обратиться за разъяснением инцидента, – я пошла в VI аудиторию, где уже читалась лекция. Дверь не отворялась… Я с силою подала ручку к себе, и кто держал ее изнутри – отпустил, дверь открылась, и я вошла в аудиторию. Народу было довольно много…

Тем временем вся толпа, выйдя из IV аудитории в зал, шумно изъявляла свое неудовольствие; громкий шум слышался за дверями и мешал как слушать, так и читать. Наконец профессор, выйдя из терпения, сам вышел в залу. На мгновение толпа притихла; потом раздалось шиканье, громче, громче… профессор махнул рукой и возвратился на кафедру. Чтение продолжалось под этот шум… Многие ли могли записать что-нибудь из его лекции – не знаю; для меня это оказалось очень трудным. Вскоре звонок прервал эту злополучную лекцию, и в зале окружили профессора.

Он был болен в этот день и с трудом мог прийти на курсы. Из его объяснений выяснилось, что он не просил переходить в IV аудиторию, это было распоряжение аудиторной дамы, и когда он перешел в VI аудиторию, где на доске был написан конспект, то, ввиду своего нездоровья, просил дать ему сначала войти в аудиторию и затем объявить слушательницам, чтобы они вышли, так как пробраться сквозь толпу он не был в состоянии. Это распоряжение или не было передано, или было передано неточно, но как бы там ни было – масса, оставшаяся в IV аудитории, не пошла на лекцию и в отместку устроила скандал.

30 октября

РОМАНС ПРОФЕССОРА[101]

(На мотив из «Цыганского барона»:

В моем скитанье

Много страданья… и т. д.)

В преподавание

Много старания,

Много внимания,

Душу вложил.

Что наслаждений,

Женских волнений

И поклонений

Я пережил.

Филологички,

Математички,

Даже химички —

Весь этот мир

Меня и знает,

И уважает,

Словом, считает

За свой кумир.

Всегда беспечно

Твердил я вечно:

О, да, конечно,

Мой пьедестал

Стоит так твердо,

Высоко, гордо,

Что никогда б я

С него не упал.

Лишь на мгновенье

Одно сомненье

В уме мелькнуло —

Я признаюсь:

Я консерватор,

Ярый оратор,

Ну и подумал —

Не удержусь…

Речь им сказал я.

Не ожидал я,

Что за волненье

Вдруг поднялось!

Какие споры!

Почти до ссоры!

Без объяснений

Не обошлось.

Дело уладилось

И уж изгладилось

Из моей памяти, —

Как вдруг опять,

Опять попался:

Не удержался

На первом курсе

Речь я сказать.

Что тут случилось!

Все возмутилось, —

Ужас какой!

Шум, крик поднялся,

Я опасался

Сходки большой.

Мне так досталось!

Что не осталось

Больше охоты

Речи держать…

Кантом клянусь я,

За ум возьмусь я,

Буду молчать,

Буду молчать!

(Окт. 1897 г. – окт. 1898 г.)

В Александровской общине Красного Креста
1 декабря, днем

Тихо… почти вся палата улеглась спать, что редко случается.

Пользуюсь первой минутой тишины и спокойствия, чтобы взяться за давно заброшенную тетрадку…

После поездки во Псков мои ноги пришли в такое состояние, что я с трудом могла ходить. Нервное возбуждение, поддерживавшее меня до сих пор, упало, и когда я поехала к проф. Павлову и он запретил мне окончательно ходить на курсы, – то я даже не огорчилась. Прошла неделя… целых семь длинных вечеров, при свете лампы, провела я почти в полном одиночестве, за книгами. Но, вопреки прошлому году, когда одиночество так болезненно отзывалось на мне, – я была почти рада ему… Невеселые мысли бродили в голове, и я их не гнала… да разве и могло быть иначе! Разумеется, лежать одной крайне неудобно во всех отношениях, но, вспоминая болезнь Вали, я получала своеобразное наслаждение от сознания всех испытываемых неудобств: «мне так и надо, и еще бы хуже надо… этого еще мало…» – думала я, когда на мои звонки никто не являлся и я не могла ни напиться воды, ни достать нужной вещи. Заставлять дежурить около себя товарок – я считала излишним; правда, они посещали меня ежедневно, но эти короткие «забегания на минуту», в сущности, только отрывали меня от читаемых книг и нарушали мои размышления. И вот в эти-то дни как нельзя более очевидно выступил передо мной донельзя ограниченный круг моих знакомств между курсистками: две-три из 200 человек – не много! Я думала: будь у меня среди них друг, искренно ко мне привязанный, любивший меня настолько, что, несмотря на мои отказы и уверения, сказала бы мне: «Нет, я тебя не оставлю, я буду у тебя все время, буду сидеть около тебя…», если бы были такие! Но, должно быть, невидимая рука судьбы, поставившая меня одинокой среди семьи, оторвавшая от меня сестру в тот момент, когда мы готовы были сблизиться и идти вместе одною дорогою, – поставила меня и на курсах так, что за все это время не сошлась ни с кем настолько близко, чтобы смело могла назвать ее другом. Как это случилось? Мои ли чересчур большие требования к людям на первом курсе помешали мне сойтись, или… ну да нечего писать об этом.

Прошла неделя, и 20 ноября вечером надо было ехать в лечебницу: вылечиться возможно было лишь при операции, вычистив язвы на обеих ногах. Я уехала одна, взяв с собой две почтенные связки книг, в полной уверенности, что буду там заниматься.

Было 7 час. вечера, когда я приехала в лечебницу. Тихое церковное пение разносилось по комнатам, и одна из сестер предложила мне пойти в церковь, в ожидании ванны. Я пошла, но так как стоять не могла, а сидеть за службой не привыкла, то и вернулась вскоре обратно.

В столовой было тихо. Я молча осматривала знакомую уже обстановку, простую, но солидную; при свете двух электрических ламп она приобретала совсем домашний оттенок. Две сестры – шатенка, с лицом задумчивым и симпатичным, и миловидная блондинка – были заняты: В. писала что-то на разграфленных листках, Ян. хлопотала у буфета. Я наблюдала за ними, не решаясь заговорить первая – лица были такие деловые и озабоченные. Скоро листы исчезли, и на столе появились маленькие круглые тарелочки с красной каемкой, и сестры начали разрезывать пополам разные сорта булок, раскладывая их по тарелкам; когда принесли самовар, они разливали и разносили чай по палатам. Прошло более часа… Наконец обе сестры уселись за столом. «Устала… бегаешь, бегаешь», – сказала, вздохнув, шатенка. – «Я тоже устала», – сказала блондинка, и симпатичная улыбка озарила ее круглое голое лицо. – «А вы действительно устали, сестрицы, вы все время заняты…» – решилась я заговорить с ними. Мне показалось, точно я вдруг повернула кнопку электрической лампы и комната озарилась ярким светом: сестры приветливо улыбнулись, встали и подошли ко мне. – «Да… устанешь тут…» Я начала расспрашивать их, откуда они, где учились. Шатенка оказалась институткой, а блондинка – из Твери с первоначальным образованием. Но дальнейший разговор был прерван появлением старшей сестры Б-ой, уже пожилой женщины, которая сказала, что ванна готова.