Да, знаем мы эти «отраженные заболевания»… Мне известно, что отец до женитьбы вел далеко не нравственную жизнь, имея связь с одной красивой работницей на фабрике, мне говорили о безнравственности моего отца в таких выражениях… и я слушала, как будто это так и следует. Ведь со стороны смотреть это прямо ужасно – видеть молодую девушку, страдающую за «грехи своего отца». Вот уж истинно похоже на «Невинную жертву» д’Аннунцио. Я вдвойне невинная жертва: со стороны матери, испортившей мне нервы ненормальною жизнью, с другой – со стороны отца, оставившего мне в наследство такое «отраженное заболевание»…
Имею ли я право судить отца? – С нравственной точки зрения он безусловно виноват: колоссальный эгоизм, заставляющий жить в свое удовольствие, затем жениться, не думая о последствиях… о детях. Но зато и поплатился несчастный папа: четыре года страдал он, умирая медленною смертью, умерев заранее умственно. Суд Божий совершился над ним… Он виноват, но причиной вины его является неразвитость нравственная и умственная (впрочем, последняя – вряд ли: отец был, по своему времени, человек довольно образованный и развитой). А в этом кто виноват? Родители? Бабушка с дедушкой? Старинные купцы, воспитывавшие сына «по-старинному», – что могли дать они ему, они, сами не обладавшие никаким развитием?
И невольно придешь к заключению, что отец подпал под влияние европейской цивилизации, но, как русские Петровских времен, усвоил от нее более дурного, чем хорошего и полезного; наряду с образованием в столице – он узнал, несомненно, и столичный разврат, а там – и пошло, и пошло… до женитьбы.
Несчастный! Нет у меня в сердце негодования против тебя… Какая-то тихая грусть, с примесью горечи, лежит на дне души, но снисхождение и почти прощение – превышает все. Ведь он «не ведал, что творил»…
В эти дни разыгравшаяся история с проф. Введенским заставила меня совсем забыть о себе и не обращать внимания на всю ту боль, которою болезнь давала знать о своем существовании.
15 окт. профессор открыл необязательный курс «Теория эмпирического знания» (вопросы из его докторской диссертации). Разумеется, собрались чуть ли не все четыре курса. Вдруг, среди шума и гама, неизвестно кто крикнул: «Переходите в VI аудиторию!» Раздался рев сотенной толпы, недовольной тем, что пришлось оставить занятые места IV аудитории, – и вся масса хлынула к дверям. С трудом пробираясь в толпе, я медленно перешла тоже в новую аудиторию и заняла место повыше… Внизу снова раздался крик, опять рев толпы – и часть побежала из аудитории, часть осталась… Ничего не понимая, я потихоньку (нога очень болела), когда шум и движение немного стихли, вышла из аудитории в зал. Из отдельных восклицаний я поняла только, что профессор будто бы нарочно переводил из аудитории в другую, чтобы избавиться от значительного скопления слушательниц… Не доверяя этим толкам и не видя, к кому можно было бы обратиться за разъяснением инцидента, – я пошла в VI аудиторию, где уже читалась лекция. Дверь не отворялась… Я с силою подала ручку к себе, и кто держал ее изнутри – отпустил, дверь открылась, и я вошла в аудиторию. Народу было довольно много…
Тем временем вся толпа, выйдя из IV аудитории в зал, шумно изъявляла свое неудовольствие; громкий шум слышался за дверями и мешал как слушать, так и читать. Наконец профессор, выйдя из терпения, сам вышел в залу. На мгновение толпа притихла; потом раздалось шиканье, громче, громче… профессор махнул рукой и возвратился на кафедру. Чтение продолжалось под этот шум… Многие ли могли записать что-нибудь из его лекции – не знаю; для меня это оказалось очень трудным. Вскоре звонок прервал эту злополучную лекцию, и в зале окружили профессора.
Он был болен в этот день и с трудом мог прийти на курсы. Из его объяснений выяснилось, что он не просил переходить в IV аудиторию, это было распоряжение аудиторной дамы, и когда он перешел в VI аудиторию, где на доске был написан конспект, то, ввиду своего нездоровья, просил дать ему сначала войти в аудиторию и затем объявить слушательницам, чтобы они вышли, так как пробраться сквозь толпу он не был в состоянии. Это распоряжение или не было передано, или было передано неточно, но как бы там ни было – масса, оставшаяся в IV аудитории, не пошла на лекцию и в отместку устроила скандал.
РОМАНС ПРОФЕССОРА[101]
(На мотив из «Цыганского барона»:
В моем скитанье
Много страданья… и т. д.)
В преподавание
Много старания,
Много внимания,
Душу вложил.
Что наслаждений,
Женских волнений
И поклонений
Я пережил.
Филологички,
Математички,
Даже химички —
Весь этот мир
Меня и знает,
И уважает,
Словом, считает
За свой кумир.
Всегда беспечно
Твердил я вечно:
О, да, конечно,
Мой пьедестал
Стоит так твердо,
Высоко, гордо,
Что никогда б я
С него не упал.
Лишь на мгновенье
Одно сомненье
В уме мелькнуло —
Я признаюсь:
Я консерватор,
Ярый оратор,
Ну и подумал —
Не удержусь…
Речь им сказал я.
Не ожидал я,
Что за волненье
Вдруг поднялось!
Какие споры!
Почти до ссоры!
Без объяснений
Не обошлось.
Дело уладилось
И уж изгладилось
Из моей памяти, —
Как вдруг опять,
Опять попался:
Не удержался
На первом курсе
Речь я сказать.
Что тут случилось!
Все возмутилось, —
Ужас какой!
Шум, крик поднялся,
Я опасался
Сходки большой.
Мне так досталось!
Что не осталось
Больше охоты
Речи держать…
Кантом клянусь я,
За ум возьмусь я,
Буду молчать,
Буду молчать!
Тихо… почти вся палата улеглась спать, что редко случается.
Пользуюсь первой минутой тишины и спокойствия, чтобы взяться за давно заброшенную тетрадку…
После поездки во Псков мои ноги пришли в такое состояние, что я с трудом могла ходить. Нервное возбуждение, поддерживавшее меня до сих пор, упало, и когда я поехала к проф. Павлову и он запретил мне окончательно ходить на курсы, – то я даже не огорчилась. Прошла неделя… целых семь длинных вечеров, при свете лампы, провела я почти в полном одиночестве, за книгами. Но, вопреки прошлому году, когда одиночество так болезненно отзывалось на мне, – я была почти рада ему… Невеселые мысли бродили в голове, и я их не гнала… да разве и могло быть иначе! Разумеется, лежать одной крайне неудобно во всех отношениях, но, вспоминая болезнь Вали, я получала своеобразное наслаждение от сознания всех испытываемых неудобств: «мне так и надо, и еще бы хуже надо… этого еще мало…» – думала я, когда на мои звонки никто не являлся и я не могла ни напиться воды, ни достать нужной вещи. Заставлять дежурить около себя товарок – я считала излишним; правда, они посещали меня ежедневно, но эти короткие «забегания на минуту», в сущности, только отрывали меня от читаемых книг и нарушали мои размышления. И вот в эти-то дни как нельзя более очевидно выступил передо мной донельзя ограниченный круг моих знакомств между курсистками: две-три из 200 человек – не много! Я думала: будь у меня среди них друг, искренно ко мне привязанный, любивший меня настолько, что, несмотря на мои отказы и уверения, сказала бы мне: «Нет, я тебя не оставлю, я буду у тебя все время, буду сидеть около тебя…», если бы были такие! Но, должно быть, невидимая рука судьбы, поставившая меня одинокой среди семьи, оторвавшая от меня сестру в тот момент, когда мы готовы были сблизиться и идти вместе одною дорогою, – поставила меня и на курсах так, что за все это время не сошлась ни с кем настолько близко, чтобы смело могла назвать ее другом. Как это случилось? Мои ли чересчур большие требования к людям на первом курсе помешали мне сойтись, или… ну да нечего писать об этом.
Прошла неделя, и 20 ноября вечером надо было ехать в лечебницу: вылечиться возможно было лишь при операции, вычистив язвы на обеих ногах. Я уехала одна, взяв с собой две почтенные связки книг, в полной уверенности, что буду там заниматься.
Было 7 час. вечера, когда я приехала в лечебницу. Тихое церковное пение разносилось по комнатам, и одна из сестер предложила мне пойти в церковь, в ожидании ванны. Я пошла, но так как стоять не могла, а сидеть за службой не привыкла, то и вернулась вскоре обратно.
В столовой было тихо. Я молча осматривала знакомую уже обстановку, простую, но солидную; при свете двух электрических ламп она приобретала совсем домашний оттенок. Две сестры – шатенка, с лицом задумчивым и симпатичным, и миловидная блондинка – были заняты: В. писала что-то на разграфленных листках, Ян. хлопотала у буфета. Я наблюдала за ними, не решаясь заговорить первая – лица были такие деловые и озабоченные. Скоро листы исчезли, и на столе появились маленькие круглые тарелочки с красной каемкой, и сестры начали разрезывать пополам разные сорта булок, раскладывая их по тарелкам; когда принесли самовар, они разливали и разносили чай по палатам. Прошло более часа… Наконец обе сестры уселись за столом. «Устала… бегаешь, бегаешь», – сказала, вздохнув, шатенка. – «Я тоже устала», – сказала блондинка, и симпатичная улыбка озарила ее круглое голое лицо. – «А вы действительно устали, сестрицы, вы все время заняты…» – решилась я заговорить с ними. Мне показалось, точно я вдруг повернула кнопку электрической лампы и комната озарилась ярким светом: сестры приветливо улыбнулись, встали и подошли ко мне. – «Да… устанешь тут…» Я начала расспрашивать их, откуда они, где учились. Шатенка оказалась институткой, а блондинка – из Твери с первоначальным образованием. Но дальнейший разговор был прерван появлением старшей сестры Б-ой, уже пожилой женщины, которая сказала, что ванна готова.