Читая теперь лекции Зомбарта о социологическом движении в Европе, я нахожу, что многие мысли, высказываемые в них, – мне приходили в голову раньше, когда я только что начала читать «Историю французской революции» Кареева и размышлять над ходом истории. В прошлом веке от революции выиграла буржуазия, – аристократия, духовенство имели уже свой золотой век ранее. Теперь же выступает на сцену новое – четвертое сословие, на счет которого живут все другие, – рабочий пролетариат. За целое столетие – социальное, экономическое, да и умственное развитие поднялось так, что борьба становится несомненно труднее, – положение запутывается. Явились Карл Маркс, Энгельс, явилась социология, масса школ всякого рода; у нас в России – марксисты и народники готовы передушить друг друга потоком доказательств… Боже, в какой бездне научной и политической запутались люди! Готова возникнуть целая наука – социология – как будто бы людей можно научить жить по научной теории! Поистине, иногда измышления господ ученых похожи на детские игры. Надо ли основать науку об эгоизме, величайшей язве человечества, которая подтачивает его существование? Вместо этого раскрыть бы великую книгу истории и показать, какие великие бедствия человечество наносило и наносит самому себе – всякого рода войнами и притеснениями низших… Редки светлые страницы; тяжело читать эту книгу. И несмотря ни на что, «таинственная воля к жизни» – заставляет человечество жить и жить в беспрерывной сутолоке, страдать, жаловаться, но тем не менее все-таки производить на свет еще более жалких существ. Как подумаешь – то, право, кажется, что здесь есть какое-то безумие.
Я никогда не забуду, как нынче летом Д-с, все время твердивший о тяжести жизни, вечно погруженный в пессимизм, сказал: «Если я женюсь, то мой брак будет эстето-психологическим», – и этого достаточно было, чтобы он сразу наполовину упал в моих глазах. Я не удержалась и сказала: ведь это же абсурд, признавая бессмысленность и тяжесть жизни, – жениться и производить на свет еще более несчастных существ… Он, нисколько не задумываясь, отвечал: «Да ведь я же и не думаю о детях…» Чудный ответ! Похвальная откровенность! Если б он смотрел в это время на меня – он мог бы видеть, как все мое лицо, вся моя фигура выражали негодующий упрек; но он смотрел вниз, а я… встала молча и отошла к морю, чтобы, глядя на волны, хоть немного овладеть собою. Я не люблю терять слов даром и не нападаю негодующей речью, если вижу, до какой степени она будет непонятна и бесполезна.
Да, сначала я была не согласна с «Метафизикой половой любви» Шопенгауэра. Но, пожалуй, теперь, после трех лет занятий, размышлений и наблюдений над жизнью – придется согласиться с ним, что в основе любви лежит таинственная бессознательная «воля к жизни», которая магически действует в человечестве.
Боже, как мы жалки, как мы несчастны! Жалка наша жизнь, но в отчаянной борьбе, на пороге смерти мы хватаемся за соломинку, готовые целовать подошвы сапог г-д Захарьиных и потакать их самодурству, лишь бы вновь вернуться в этот омут… Мы боимся смерти, потому что чересчур привязаны к жизни и мало думаем об ее конце. Все положительное симпатично нам, все отрицательное доставляет страдание. Это действительно заставляет думать, что когда-то человек был создан для вечного наслаждения жизнью, для счастья, радости, довольства. Каким таинственным, невидимым путем потерял он это блаженство? Библия объясняет это… Верить ей? Или же считать Книгу Бытия символической? – Не знаю…
Надо бы еще подвести итоги прошлому году… Но скоро 11, сестра придет за лампою, и я оставляю перо…
Вот и старый год приходит к концу… Многое пришлось мне пережить в нем, пожалуй, более, нежели за целую половину предыдущей жизни… Я не занималась основательно и не успела мало-мальски получше ознакомиться ни с одним вопросом; смягчающими вину обстоятельствами являются внешние, да и мое неврастеническое состояние. Нравственные мучения несравненно острее физических, и невозможность заниматься в тех пределах, как бы мне хотелось, не перестает меня мучить. Господи! Сжалься наконец надо мною! Дай мне хоть на этот год силы и здоровья!.. Зато в сфере нравственной, после того острого потрясения, испытанного мною во время болезни Вали, – я выиграла: полезно, в высшей степени полезно попасть в среду несчастных, испытать самой болезни и, кроме того, видеть кругом себя горе себе подобных.
Наша полная эгоизмом жизнь окружает наше сердце такой толстой шкурой, что нужны иногда жестокие удары судьбы, чтобы пробить ее и добраться до самого сердца; но бывает и так, что эту шкуру не пробьет ничто, эгоизм так въедается в сердце, что оно наконец совсем высыхает.
И теперь я ясно увидела свое заблуждение, всю глупость своей идеализации людей и теоретических взглядов на жизнь…
Здесь, окруженная моими друзьями – книгами, я живу точно не в лечебнице. Только вид больных напоминает мне, где я, а то – лежа в постели, в подушках, не чувствуя ни малейшей боли в ноге и с книгой в руках – я вполне здорова… Меня даже как-то не тянет отсюда…
Интересных встреч и людей за этот год почти не было. Д-са я пока мало знаю, но насколько его поняла – он типичный представитель изломанного молодого поколения; он и Таня – родные брат и сестра по натуре, с некоторым нездоровым взглядом, только она симпатичнее его, потому что моложе и ее натура от природы была лучше. Вспоминаю далее книгу о докторе Гаазе[106], которую я не могу читать без слез, которую беру в руки с благоговением. Сестра Г-вич… Что за бездна любви и ласки к больным, какая преданность делу милосердия, какое самоотвержение и желание принести пользу и твердость в достижении цели. Проф. П-ов, я его знаю как врача – его доброта, ласки и внимательность ко всем больным делают его личность в высшей степени привлекательною. Меня глубоко тронуло его желание положить меня сюда бесплатно. Когда он мне сказал об этом, я смутилась… и отказалась; но он, не обращая внимания на мои слова, самым добродушным тоном возразил: «Ну, куда же вам платить 50 руб.». Я смутилась еще более и сказала, что могу. Но, должно быть, мой голос звучал неуверенно: так и попала я на кровать имени Гамбургер… Я чувствовала, что этому доброму человеку доставляет удовольствие положить меня, как учащуюся, бесплатно, а я потом пожертвую в общем сумму, равную той, в какую обошлась бы мне платная кровать.
…Операция все еще длится: заворот кишок у поступившего сегодня утром больного требовал скорейшей помощи. Операционная ярко освещена, и торжественная тишина царит в коридоре и палатах.
А что делается теперь в городе? Сытые и праздные приготовляются теперь встречать Новый год весельем и пополнением желудков; голодная и несчастная беднота или спит, или пьянствует, или… пожалуй, некоторые и встречают мирно, в семье.
Я хотела заснуть… теперь, из-за операции, не могу, неудобно: поднимется возня, больного понесут мимо нашей двери, и я проснусь непременно. Тамара хочет встретить Новый год за письмом к родителям. Милая девочка – так любит их. А кому мне писать? – некому… Вале? – писала недавно; если буду писать сейчас – то, конечно, о своем настроении, о своих мыслях, но на такое письмо, в которое я вложу частицу своего «я», она не ответит мне искренно и горячо, как бы мне хотелось. А больше – некому. И поэтому я выбираю – книгу; возьму Платона «О государстве», сочинение, которое есть здесь у меня. Это будет благороднейшее общество, в каком только можно встретить Новый год.
Все спят… Не сплю лишь я и Тамара… 11 часов, операция кончилась, идет приборка. Возьму книгу…
1898 год
Так я встретила Новый год. С первых же страниц на меня повеяло духом классического мира, стало как-то легче на душе, – я точно перенеслась в другой мир. К сожалению, очарование длилось недолго: я уже погрузилась с головою в спор о справедливости – как раздался бой часов и голос Тамары: «с Новым годом!» Я поздравила ее тоже и снова взялась за чтение. Но, увы: пришла одна из сестер с поздравлениями, глупенькая, маленькая девочка, которую мы все прозвали Горошинкой, потом пришла другая сестра – ночная дежурная. Вскоре надо было тушить лампы и ложиться спать.
На другой день в приемной у меня никого не было, и писем также не получила… Удивляюсь своей судьбе: или меня по ошибке заставили родиться не в той семье, где бы следовало, или моя личность не может подходить к уровню большинства, или же, наконец, я действительно хуже других, – но всегда я одна… Только здесь находятся такие, которые привязываются ко мне, но такой братской, глубокой любви, какую бы мне хотелось встретить, я никогда не встречу. Ну и пусть! Нет разве у меня сил жить одной?
В тот день ко мне пришла дежурная сестра Г-вич. Я не могла говорить с ней долго, так как за ней зорко следят сестры, чтобы, по их выражению, она «не болтала» с больными. Они забывают, что у нас есть душа, что нам дорого, когда с нами обращаются как с личностью, входят в наше положение. Сестра Г-вич именно такая: я очень ценю в ней это уменье «подойти» к человеку, и у меня стало как-то светлее на душе, когда она пришла и поздоровалась со мной…
Она как-то сказала мне: «Мое чувство к больным глубже, чем их ко мне…» – «Это может быть справедливо, но только не по отношению ко мне, сестрица», – ответила я.
Последние дни хотела читать Тургенева «Затишье», «Ася» – и бросила. Мною вновь овладело то чувство недоумения, которое возбуждало во мне в отрочестве чтение романов, – «все любовь, и все одно и то же на разные лады», – думала я тогда; теперь та же самая мысль заставила меня положить в сторону и Тургенева. С тех пор, как замужество близкого мне человека раскололо вдребезги на моих глазах так называемую поэзию любви, с тех пор, как предо мной встал роковой вопрос «зачем», на который я никогда раньше не отвечала, – я живу иною жизнью и поэтому ко всему отношусь по-своему.