Впервые я читала Толстого с таким увлечением, здесь я увлекалась жизнью древних христиан в изображении Фаррара, мысли о Неплюевской школе не выходили из головы, – и, все глубже задумываясь о смысле жизни, я проверила себя за это время еще более: я не усумнилась в своей порядочности, но в нравственном смысле оказалась бесплотной, потому что не признаю религии без живой любви и внутреннего совершенствования. Иногда мне так хочется побросать все мысли о себе и отдать все свои силы, всю себя на служение делу; и в то же время я чувствую, что можно отдать всю себя только при соблюдении одного условия – что я буду работать и идти к известной цели, состоя единомышленником вечной жизни.
Теперь, – поздравить или же запятнать себя я не берусь: слишком уж горько вспоминать о потерянном. Впрочем, в душе я говорю «да», но в жизни – безжалостное «нет»… Без лжи я говорю себе, что в моей маленькой жизни нравственные интересы играли самую главную роль, я стремилась к достижению добра – и страдаю, не видя его… Света еще нет, он лишь робко колеблется неуверенным пламенем…
Забыто сердце, душа у людей; они сознают только самих себя, и поэтому-то происходит и скука, и ничтожество жизни, весь этот страшный эгоизм, от которого все зло. Но земной рай недалек от человечества; он так близок – к нему надо стремиться… И невольно думается: если бы оживить современную жизнь, влив в нее идеалы Христа, оживить общество, пока лишенное совсем этой идеальной любви, с малых лет вооружать ею подрастающее поколение, – тогда никто не сказал бы, что современная молодежь и всякие студенты не только не развиты, но и развращены… Неужели люди в конце концов предпочтут «кооперацию» и борьбу – светильнику – искре Божией, живущему в душе у каждого из малых сих?!
Но ведь я – мечтательница, вечно неудовлетворенная… Довольно! – вперед! За дело, всею душою, с глубоким порывом…
Я чувствую, что писать более не могу…[108]
С помощью палки я двигаюсь, даже сама собрала все свои вещи сегодня утром, и все еще как-то не могу освоиться со своим положением человека с двумя ногами. Я чувствовала какую-то мучительную неловкость перед Тамарой, когда собиралась; она сидела неподвижно в своем уголке, закрыв лицо руками… 11/2 месяца предстоит ей прожить здесь и потом ехать домой для окончательного излечения. Не особенно развитая умственно, она обладает, в сущности, глубокой натурой, скрытой и застенчивой до крайности, и от природы не обладая умом, она по-своему умнее многих в ее годы… Неизвестно, вылечится ли она, несчастная… и это в 18 лет.
За что? – становится передо мной мучительный вопрос, – за что ты страдаешь?..
Я оставила в лечебнице часть своего сердца, я полюбила там все и всех, за исключением начальницы и одной сестры милосердия. К первой у меня развилась антипатия оттого, что я слишком ясно видела все лицемерие, с которым она, бездушная карьеристка по натуре, носит знак милосердия; вторая, тоже своего рода карьеристка, присоединяет к этому еще грубость отношения и не менее грубое кокетство.
Зато тем сильнее я люблю тех несчастных, которых мне пришлось встретить на жизненном пути. Когда я лежала здесь, я думала вовсе не о себе, а о наиболее продолжительно и тяжело больных, и легче мне становилось: я отвлекалась от мысли о своем «я», заботы о других поглощали меня… И невольно повелительным тоном говорила я «тише», когда замечала, что шум в палате мешает спать больной, и невольно распоряжалась молодыми, недавно поступившими сестрами, уча их, как надо сделать что-либо, чтобы было удобнее. Знаю, что это могло не понравиться, но иначе – я не могла.
Сознание своей собственной нравственной низости не перестает мучить меня: проверив свое поведение за последний период жизни, – увидела, что многое надо было делать иначе.
И приходит мне на мысль Рождество два года тому назад: казенный лазарет и на постели мертвый мальчик, к которому пришла я, но тогда, когда было уже не нужно.
«Болен бых, и не посетисте Меня…»
И вот – наказание… Разве это не справедливое возмездие за мой легкомысленный эгоизм? – Теперь я сама лежала в лечебнице, – мои близкие все уехали, и только изредка меня посещали товарищи, – смею ли я жаловаться? – Нет: мое одиночество – постоянная неудовлетворенность жизнью, мои вечные мечтания о глубокой братской любви, о сродстве душ… О, как глубоко в душе храню я их! – Никто и не подозревает.
Мне даже не верится до сих пор, что я опять в своей студенческой комнатке, у одной из 4 тысяч квартирных «хозяек». Мне сейчас так живо кажется, что я опять в общине.
Все тихо… В палате огни потушены, темно и в коридоре; только столовая освещена и в ней сидят ночные дежурные. Они ежатся от ночного холода и кутаются в платки… Меня глубоко трогает молодость большинства их. Хотя это и нехорошо, что они в такие молодые годы, как в 16–17–18 лет, не могут относиться к делу с любовью и сознательно, но все-таки одна мысль о том, какому делу посвящают они лучшие годы свои, те годы, которые большинство из них тратит на светские удовольствия, – эта мысль производит глубокое впечатление. И эти юные головки кажутся гораздо выше и светлее, нежели они есть на самом деле. Их освящает дело…
И теперь мне положительно грустно; да, я вдумываюсь и с удивлением вижу, что мне жаль всего, оставленного там. И жаль больше всего себя: читая полезные страницы жизни, историю человеческих страданий, – я могла бы с большею пользою провести там это же время и выйти с сознанием глубокого внутреннего удовлетворения…
«Feci quod potui»…[109] О нет, мне кажется иногда, что я на всю жизнь осуждена вечно на одну и ту же неудовлетворенность… Вместо научных занятий я увлекалась чтением Евангелия, Толстого, Фаррара… и вместо выводов строила в уме несбыточные, грандиозные проекты… Да что же это, наконец? Что я такое? Пора бы в 23 года быть более умной…
И вспоминается мне разговор с Маней, мечтательной девочкой, которая пресерьезно уверяла меня, что есть волшебная страна Берендеев, в которой живет Бог и наши души до рождения… В сущности, в мои-то годы, не мечтаю ли я тоже в своем роде о царстве Берендеев? Впрочем, – нет: я чувствую и сознаю, что мои мысли правильны, что иначе я не могу думать, что к этому приводит меня изучение наук…
В среду пошла на курсы. Один из профессоров читал о «Наказе» Екатерины; мне казалось, что все это я давно знаю, а нервное подергивание и заикание делали для меня невыносимым слушание его лекции. На мое несчастье, не было лекции «Теория эмпирического знания»… Я воспользовалась свободным временем и поехала в Еленинскую клинику к Де-йс, – бедняжка больна с 9 декабря воспалением слепой кишки. Я пробыла у нее около часу. На меня произвели тяжелое впечатление как обстановка, так и самая больная; первую нельзя и сравнить с нашей, хотя цена отдельной палате одинаковая – сто рублей; с больной же что-то неладное – все 40°, и доктора спорят об операции, делать или нет. Вернувшись домой, принялась за чтение. Но не сиделось на месте, и я поехала к Щ-ным. Там меня охватила привычная деловая обстановка. Ек. Ник. готовилась к публичной лекции (10 января закрылись общедоступные курсы общества взаимопомощи педагогов). Удивительная девушка Ек. Ник.! Деловитость забрала ее всю, не оставив в ней ничего для сердца; и почему-то мне показалось, что с тех пор, как я принуждена лежать, она смотрит на меня с тайным, пренебрежительным сожалением и с сознанием превосходства, которое дает ей здоровье: ишь ты, мол, такая молодая и… где уж тебе совершить одну сотую того, что сделала я… Неужели она забывает, что у человека есть душевная жизнь и нужно проникнуть в глубь души, чтобы узнать ее?.. Мне стало больно, я поспешила уйти… И хорошо мне в этом семействе, и холодно иногда становится.
Приехала ко мне Таня, на этот раз дольше, чем обыкновенно. Бедной девочке пришлось во всем признаться, роман ее внезапно раскрылся… Вот бешенство и ужасы родных от неожиданного для их гордости удара!..
Мне очень жаль ее! Как хотелось мне, чтобы она в 21 год тоже пошла на курсы, сделалась бы потом деятельницей на пользу народа; в апреле она совершеннолетняя, и я предоставляла ей возможность пользоваться обстоятельствами, доказав родителям, что, в сущности, они сами виноваты в случившемся: сразу разорвать свои золотые цепи – поехать в Петербург, взяв деньги на ученье у меня. Она будет обеспечена на все четыре года, а там – будущее в ее руках… Но, увы! Таня спокойно не дожила до этого времени, она была слишком надломлена, чтобы решиться теперь на что-нибудь, пассивно слушая меня. То, к чему она так страстно стремилась, – для нее теперь уже не существовало; отсутствие умственной пищи дома, отсутствие живого, увлекавшего ее всю дела сделали то, что Таня, вначале равнодушная и интересовавшаяся Д-сом только с умственной стороны, – полюбила сама… «дописалась!», как она выражается.
Этого должно было ожидать. Таня – очень привлекательная, оригинально-изящная, поэтическая девушка, он – даровитый юноша – поэт, мечтатель, и оба – поклонники Ибсена, д’Аннунцио, Метерлинка, Ницше… их точно создали все модные веяния fin de siècl’a[110]. Бедные, бедные поэтические дети!
«Я хочу в Малороссию», – тревожно говорила Таня (в меблированных комнатах этого имени живет Д-с)… Ей только 20 лет! И он несчастен, и она несчастна – вот и сошлись… Что-то будет?..
Что касается до меня, то мне не нравится его гордая уверенность в своем таланте, злоупотребление словом «гений» и небрежное отношение к стихотворениям: он пишет их много, не отделывая ни одного, – и иногда наряду с прекрасными строками встречаются неудачные выражения… Истинный талант не так относится к своему творчеству. Весь поглощенный своими страданиями, он не замечал меня, хотя долгие часы проводили мы все вместе, и я начинала чувствовать их пустоту; тогда я была если не совсем посторонний, то во всяком случае лишний человек: он и Таня молчали, «поглощенные» друг другом. Удивительно, до чего влюбленные неинтересны! Сколько ни твердила мне Таня про ум Д-са, его глубокое знание литературы и ее почитание – из разговора с ним я никак не могла этого узнать. Я видела, что Таня слегка заинтересована им, и из деликатности не выражала настоящего своего мнения о нем. А между тем я знала, что, если он захочет, – может быть неотразимо привлекателен и… почем знать, может быть, даже и умен.