ая история – не нашла! Потому что я ищу душу необыкновенную, я это знаю, а большинство из нас – все-таки простые люди. И некоторых я люблю, и очень люблю, но все-таки они не могут мне дать все, что мне надо… Я готова быть их другом, но знаю, что они не смогут быть теми, потому что скажут: «ты требуешь слишком много, я тебя не понимаю», – и отойдут, огорченные… И чтобы не огорчать их, я никогда ничего не говорю. Глубоко в сердце спрятала я эту потребность и никому не покажу никогда! Она во мне живет и со мною умрет! Я холодна и сурова на вид, – тем лучше, никто не догадается.
Валя, Валя! Сестра, с которой я сама же себя разлучила. Если бы ты была лучше сердцем и развитее умом! Но жизнь таинственно отводит ее от меня, и кажется мне, что рано или поздно я буду ей еще более чужой. Таня – вечно несчастная, слабая, сама нуждающаяся в поддержке и скорее способная принимать любовь, нежели давать ее.
Эх, жизнь! «Жизнь невеселая, жизнь одинокая», – как она пройдет? – Не знаю, но могу сказать вместе с поэтом: «горько она, моя бедная, шла…» (потому что и в самом деле – в жизни больше горя, чем радости). Но не хочу говорить – «и как степной огонек замерла…». Это напоминает что-то слабое, бессильное в борьбе. Нет, пусть уж лучше она как костер горит, пока не сгорит вся, или же пока не затушат другие…
И вот я говорю это, а другой человек «благоразумный» – сидит и подсмеивается: «Ишь, задор молодости! – Неизвестно еще, что ты сделаешь… И все вы говорите, а вот как дело-то будете делать?.. Пожалуй, замрешь и не только как степной огонек, а просто как зажженная спичка».
Ну что ж? Доктор Гааз был тоже одинок… Его великая по высоте душа несравнима с моей, и поэтому он был еще более одинок, однако нашел же он в своем сердце тот неиссякаемый источник любви, который освятил всю его жизнь. Я не могу, конечно, идти за ним, это – уже совершенство, а дух мой слишком мятежный, слишком способен еще возмущаться и презирать. Но на одно я способна, в этом я не ошибаюсь: я могу и буду любить широкою братскою любовью всех несчастных нравственно, страдающих под гнетом жизни, непонятых, униженных и оскорбленных, кто под маскою спокойствия прячет душевное страдание… И пусть они, в свою очередь, не понимают меня и относятся ко мне равнодушно или не могут любить меня равною любовью – пусть! Я все-таки буду любить их и не отойду от них, помня, как мне тяжело было, какие минуты переживала, и… ко мне никто не подошел!.. Простить врагам – сколько угодно, я постоянно прощаю и отношусь к ним вполне равнодушно, иногда – с сожалением.
Итак, – вот к чему я способна, – на любовь к несчастию, на прощение врагам, но любить их – у меня нет не только силы, но и не хватает мыслительной способности, чтобы разумом объяснить себе это: у меня – любовь согласна с его выводами, и поэтому и чувство гармонично. О, если б всю жизнь можно было построить на гармонии разума и любви! Это был бы идеальный союз! Так вот и теперь: мне жаль Таню, я беспокоюсь о ней, – она же совсем забывает обо мне, поглощенная собой… Ну пусть! Бедное дитя! Если бы у нее была сила воли – выстоять твердо посреди бури, если бы она была решительнее, а то даже досадно смотреть на нее, из-за чего она терпит столько? В 21 год она свободно может уйти из семьи, одним могучим усилием сбросить все путы и уйти от них, правда – нищей, но зато свободной!.. Таня так любит Д-са, что и слушать не хочет о курсах… Эх, женщины!
А что, в самом деле, – предложить бы мне теперь на выбор: не влюбление, конечно, а ту идеальную дружбу, о которой я мечтаю, или пожертвовать этим последним годом учения на курсах? Ни на минуту не колеблясь, все-таки выберу последнее. Знаю, что и здесь моя жизнь не так складывается, как надо бы, и здесь страдание дает себя знать сквозь научную обстановку, но не отдам этого страдания ни за какое счастье, потому что здесь переживаю я лучшие минуты жизни – пробуждения и развития сознательности… Оно насквозь проходит через мою жизнь, но та боль, которую я испытываю при этом, – спасительна: она порождает во мне нового человека, и для меня по окончании курсов должна начаться действительно «vita renova»[119]. Какова-то будет она?
О, если б я могла теперь молиться! Какая бы пламенная молитва полетела к небу за всех и за все… Но я уже не могу более молиться.
Если б мне дан был дар песен – какая чудная возвышенная песнь любви вылилась бы у меня… Но мне не дано этого дара…
Если б у меня был дар слова – я вышла бы с проповедью любви к людям… Но мне не дано дара слова…
Что же дано мне? Что же дано мне??! – У меня есть душа, есть воля, и если ничтожная единица может тем, что она сделает, – устранить хотя одну стомиллионную долю из всей суммы страдания, – пусть эта единица сделает, что подсказывает ей совесть…
Какой неприятный день пришлось пережить сегодня! Недели две назад я сдала в редакцию «Мира Божия» мою заметку о школах и братстве Неплюева. Сегодня зашла за ответом. Редактор, любезный и симпатичный господин, очень вежливо сказал: «Нет, это не пойдет, рукопись можете получить теперь же». Я расписалась, взяла тетрадь и вышла. Мне было очень досадно за свою наивность: разве можно было нести статью в такой журнал, да еще написанную так небрежно! Я предназначала ее для редакции «Ярославских губернских ведомостей», в часть неофициальную, и признаюсь, писала ее, не очень-то заботясь о слоге, – ну и надо было отправить туда сразу, а не передумывать и не соваться с известной физиономией в суконный ряд. Вдобавок, в самую последнюю минуту дернула меня нелегкая прибавить конец, который мог быть принят за страшную тенденциозность (разговор с марксисткой), за косвенную нападку на модное в наше время учение… Счастье мое, право, что не напечатали заметки, а то потом стала бы сожалеть. И сунуться в такой журнал, – ну могли ли ее поместить?! Конечно нет, хотя печатают бесконечные романы Потапенки, но ведь то – все-таки имя, а тут дело идет о таком явлении, которому вряд ли может симпатизировать прогрессивный во всех отношениях марксизм.
Теперь меня берет раздумье, посылать ли и в «Ярославские губернские ведомости»? А ну как и там откажут? Там слишком консервативны, могут не пропустить… Черт возьми! Тогда – сожгу ее… Конечно, лучше бы обратиться за советом к профессору Шляпкину, но я не желаю в данном случае показаться неопытной, наивной, именно потому, что в журналистике я навсегда останусь таковой. А кому охота явно доказывать свою наивность?
Итак, я сама себе устроила эту неприятность. Другая же может быть сопряжена еще и с дальнейшими. Я задумала обратиться к Лаппо-Данилевскому за советом относительно занятий по русской истории. У нас на курсах занятие ею не представляет для меня никакого интереса. Платонов поставил на очередь власть московских государей и историю Церкви – период до раскола и самый раскол при Никоне. Рефераты пишут исключительно по книгам, и получается гимназическая передача прочитанного. В обозрении отдела преподавания истории в университете я прочла, что у Лаппо-Данилевского практические занятия по систематике социальных явлений и лекции по истории русского общества в XVIII веке. Обдумав вместе с Юлинькой М. свой план, мы решили обратиться к нему с «просьбой дать ряд рефератов по этому вопросу», пошли же к этому профессору на основании слуха о его хорошем отношении к студентам. Так и сделали. Он выслушал нас очень внимательно, объяснил, что рефератов собственно по истории русского общества у него не назначено, а предложены практические занятия со студентами по чтению «Жалованной грамоты дворянству». Однако обещал подумать и дать ряд тем. Я все время внимательно смотрела на его умное лицо; в самой речи, в самих вопросах его видно было серьезное отношение к делу, и я даже смутилась от невольно охватившего меня детского страха – вдруг показаться перед ним ничтожеством и невеждою во всех отношениях… А он как будто и не замечал этого, – так же сосредоточенно-внимательно обдумывал что-то, спрашивая нас, какой стороной истории русского общества XVIII века хотим мы заниматься и как ему поставить темы.
Юлинька осталась довольна приемом, но моя тревога только что начиналась: что-то выйдет из всего этого? Найдем ли мы еще 3–4 человека, готовых так же приняться за это дело, как мы, и если найдем, то сумеем ли обработать как следует данные темы? И как он отнесется: даст ли темы, и тем самым наши отношения с ним окончатся, или же предложит следить за рефератами? Последнее было бы так хорошо, что об этом мы не смели и мечтать; и то хорошо, если темы даст. А вдруг ничего не выйдет, потому что вся предшествующая историческая подготовка наша по русской истории сводится почти что к нулю.
И что моя утренняя неудача в сравнении с этим беспокойством и страхом? Первая вполне заслужена и составляет мое личное дело, а тут – извольте видеть… Но от беспокойства я уже более не могу писать…
Сегодня я получила от профессора темы, и мое смущение рассеялось от его простого и серьезного отношения. Когда я уходила и он сказал, что за разъяснением вопросов мы можем приходить к нему по четвергам, от 7 до 8, мне показалось, что это так и должно, что это естественно вытекает из нашего разговора.
Ну, теперь только начать заниматься!
Только что вернулась от Марии Петровны Мяс-вой. Мое отношение к ней производит на меня неопределенное впечатление: иногда я в глубине души не доверяю ей, мне кажется, что она вовсе не так хорошо относится ко мне, что я строю себе иллюзию, – и эти сомнения иногда берут верх над моею привязанностью к М. П. Она же каждый раз встречает меня с такою любовью, так искренно и задушевно говорит, что мои сомнения невольно испаряются, – ее искренность действует на меня, и я говорю с нею тоже просто, без стеснения. И мне теперь больно это сознание своей недоверчивости к людям, вынесенной из тяжелого опыта жизни: хотелось бы верить человеку, верить более, нежели себе самой… и – не можешь, а встреча с Неплюевым подала мне еще больший повод к развитию в себе этой осторожности… Она спрашивает меня: «Вы любите меня?» – Что ответить ей на это? – Я говорю – да, не имея возможности признаться ей в своих сомнениях. Но первое впечатление живет во мне, и оно было, кажется, верное: в ней я нашла человека, душевно более развитого, нежели все, встречаемые мною до сих пор.