Дневник русской женщины — страница 82 из 154

лет, – и мы только тогда добьемся свободы во всех отношениях, добьемся и свободы совести… А теперь – учительница с свободными убеждениями немыслима ни в какой школе… И лучше бы мне не сживаться с этою мечтою, лучше бы не иметь ее никогда!

Что же делать теперь?!. Как-то мы говорили с Маней П. о нашей будущности. Она готовится быть учительницей, и я сказала ей, что не чувствую себя в силах примириться с «положением дела» и не пойду в школу… Она помолчала. «Хорошо так говорить обеспеченным людям, как ты; проливая слезы, говорить: „я не в состоянии идти против моих убеждений“. А вот у Лизы З. мать да больной брат на руках; она тоже ни во что это не верит, а окончит курсы – откроет прогимназию в Тюмени… Надо же жить!»

Но будь у меня две старухи-матери и два больных брата, – кажется, скорее продалась бы, если б не смогла заработать средств для их содержания каким-либо иным путем, кроме учительского.

Не поеду домой на праздники – слишком тяжело кривить душой… Я для всех своих, для знакомых – все еще та же, по-прежнему «православная», чтобы не дать им повода прежде времени врываться в мою душу, врываться грубо со своей слепой правдой жизни, с отупевшими от религиозного недоумения глазами… Нет, – пока я для них буду играть комедию и останусь здесь совершенно спокойная, благо занятий – бездна.

Как я люблю мою бабушку Елизавету Александровну! Какой удар был бы для старушки узнать, что ее Лиза, ее любимая внучка – не признает того, что для нее во всю ее семидесятилетнюю жизнь было такою же непреложною истиною, как ее собственное существование!

Теперь я точно стала жить новой жизнью… Четыре года назад!.. Катя умерла… во мне тоже умерло многое… А ведь вот живу же… и к чему? Так, – должно быть, судьба распоряжается людьми, как мы своими вещами: одних безжалостно выбрасывает за борт, других – будто бережет «на всякий случай». Уж я ли не бесполезное существо?!

8 ноября

Надо отметить тот день, когда мы решились говорить с профессором относительно практических занятий по новой истории. Тщетно висело на курсах его объявление, призывающее заниматься, – записалось лишь 4 человека, да я пятая. И уже раскаивались же мы! Это ужас что за деревенщина! Вместо того чтобы объяснить нам в двух-трех словах, как у него идет дело в университете, профессор рассказывал нам об этом целых полчаса, говорил скучно и монотонно, шутил неостроумно и плоско. Мы слушали все это с крайним негодованием. После долгих переговоров принялись за темы. Он желал, чтобы занятия носили аналитический характер, и я была с ним согласна, но все наши почему-то избрали темы историографического характера, остановившись на политических кознях во Франции 1814–1830 годов. Тема показалась мне неинтересной, неумолкаемое говоренье профессора невыносимым, и я готова была сбежать из инспекторской, где происходили переговоры. Наконец – кончили, он вышел. Мы вскочили с мест и очумело поглядывали друг на друга; прошло несколько секунд, пока мы оправились от впечатления этого совещанья. «Да уж не отказаться ли, господа?» – предложила одна, но мы не хотели. Теперь оставалось только взять книги и по силе начать излагать историю политических партий.

В эту неделю, переехав на другую квартиру, устроилась одна, и очень довольна. Тяжело было бы мне жить долее с Маней П., потому что встать слишком близко к человеку тоже, иной раз, нехорошо: рассмотришь его всего и, к сожалению, все дурное яснее увидишь, бесхарактерность и влияние кружка портит Маню; с виду она как будто менее обыкновенна моей Вали; по окончании же курсов выйдет замуж за своего жениха, который давно за нею ухаживает. И только… «Но грустно думать», что за все мои годы пребывания здесь я ни с кем не сошлась ближе, чем с Маней, оказавшейся в конце концов так чуждой мне по духу и тем не менее единственной, с которой я на «ты». Я знаю, что она меня искренно любит, и я люблю ее, как молодого хорошего товарища, но… как до звезды небесной далеки эти дружественные отношения от полной дружбы. Кто в этом виноват? Конечно сама: «на ловца и зверь бежит», – плохой, значит, я ловец! На курсах я совсем одинока, и не потому, что трудно сходилась бы с людьми, – но люди оказываются не такими, какими бы я могла быть удовлетворена. Я буду всегда относиться к ним хорошо, и они никогда не узнают, до чего они не удовлетворяют меня…

Была в воскресенье со знакомым художником и Шуркой на ученической выставке в Академии художеств. Впечатление получилось очень неопределенное; только на общем туманном фоне ярко вырисовывались прелестные пейзажи Федоровича (ученик Киселева), Розанова (ученик Репина), «Земская больница» и «Утешение» Попова. Казаков, один из лучших учеников Маковского, едет за границу, выставив прекрасную картину. Необыкновенно хорош пейзаж Федоровича: в нем соединяются тонкость работы с живостью передачи. Картины не замазаны, но и не модной нынче манерой – грубыми мазками написаны, а живость такая, что не отойдешь; от всякой картинки так и веет тишиной, миром, поэзией природы. Тут уголок сада, там старинная лестница, здесь кусочек газона с цветами, – и все это так очаровательно прекрасно, так глубоко верно изображено… Ему предстоит будущность, если он пойдет и дальше в том же направлении.

22 ноября

Вчера был у нас акт. Обычное чтение отчета и речь Котляревского о значении философского учения гр. Толстого, прочтенная с обычным искусством, красиво, но в то же время и просто. С чувством удовлетворения национального самолюбия отметив о внимании всей Западной Европы к нашему писателю, особенно выразившимся ко дню 70-летнего юбилея, профессор перешел к выяснению его значения для истории русской мысли. Он говорил о влиянии Л. Толстого как моралиста, которое в будущем, несомненно, отодвинет на второй план славу его как романиста. Сравнивая его с Ж. Ж. Руссо, он ставил вопрос: своевременно ли появилось его учение? Ответ будет утвердительный. На границе двух веков, пережив после прошлого века разочарование в принципах разума, придя в средине к утверждению необходимости чувств гуманности, – мы увидели, что оно в последнее время как-то потускнело под меркантильными стремлениями общества. И в это-то самое время раздался голос великого писателя – и нарушил покой этого общества не только у нас, но и в Европе. Его философская система, подобно системе Ж. Ж. Руссо, – полна ошибок, несвободна от противоречий, – и поэтому вызвала массу возражений. Но это доказывает только, что над нею думают, что она не проходит бесследно. И бесспорно, историк будущего, в истории движения русской мысли конца века, на первом плане поставит Толстого. – Вот вкратце содержание этой речи. На акте присутствовал товарищ министра народного просвещения профессор Зверев, встреченный директором с распорядительницей, слушательницей первого курса П-вской, изящно и модно одетой девицей, которая должна была наглядно доказать г. товарищу министра избитую истину: наука не влияет на внешность (насмешка не совсем хорошая с моей стороны).

Вечером на курсах состоялась обычная вечеринка с концертом в пользу касс всех 4 курсов. Большинство профессоров нашего факультета отсутствовало… У меня, как всегда, не было ни одного знакомого студента университета. После наверху бешено танцевали; по обыкновению, нашлись охотники поглазеть на такое вовсе не художественное зрелище, происходящее на маленьком пространстве и к тому же среди самой простой обстановки. Я потолкалась в толпе, поговорила с одной-другой товаркой, – скучали. Студенты, у которых не было своих знакомых курсисток, тоже стояли группами, не подходя к нам. Чувствовалась разрозненность между незнакомыми.

Только в третьей аудитории раздавались голоса студентов, и она была битком набита народом. Я с трудом протолкалась, но не могла вынести духоты и опять вышла. Студент кричал, какой из двух вопросов поставить на обсуждение: о разрозненности среди студентов или о том, как помочь голодающим? Толпа закричала: «Последний!» Далее я ничего не слышала, кроме отрывочных слов, произносимых задыхающимся голосом… Я выбралась из аудитории в коридор. Эх вы, умники! Положим, что стремление помочь голодающим – благородное, но в пылу молодости вы не заметили неразрешимости для вас этого вопроса и упустили первый, о котором можно бы было поговорить с пользой.

Я наблюдала все время за присутствующими. Те, у которых были свои знакомые, были веселы и оживленны, а кто не имел, тому вовсе не было весело. Казалось бы, чего лучше? Вы – студенты, мы – курсистки, между нами должно быть общее, должно быть единение, простота отношений, живые разговоры, живой обмен мыслей. А между тем – вы стоите у стен, не решаясь подойти к нам, не будучи «представленными», мы – стоим у другой стенки и тоже не решаемся начать разговор первые. Такое ли отношение естественно? Господа, если твердить о братстве, – так отчего же нам, хоть на эти годы, на студенческой скамье не осуществить, пока есть возможность, братские отношения?.. – «Ах, как скучно»! – твердила Б., бродя со мною по зале. Мне тоже не было особенно весело… Почему бы нам не собраться нескольким курсисткам вместе со студентами и не поговорить, как добрые товарищи? Я попробовала было бросить эту мысль Б. и указать ей на одного студента, известного мне словесника, – вот, говорю, пойдем, познакомимся, наверное, у нас найдется общая тема для разговора; он малый простой, его знают наши, кто из Воронежа. Б. замялась. «Ах, нет… я не решусь никогда, он мне не знаком», – и она даже ушла в зал, оставив меня одну в коридоре. Я, однако, упряма. А ну, думаю, попробую его спросить хоть что-нибудь. «Скажите, профессор Шляпкин в Петербурге или нет?» – «Не знаю», – был односложный ответ, хотя студент был его учеником. Я решила не продолжать разговора далее, характерная односложность сразу охладила меня. Нельзя, конечно, судить его по такому ответу, но если бы он хотел с полуслова понять меня, то сейчас же мог завести разговор, а он и не подумал поддержать его. Я отошла и решила остаток вечера употребить на маленькие делишки, на переговоры со знакомыми товарками о кое-каких незначительных мелочах; наконец, в 2 часа ушла домой с Шуркой…