повеление Государя Банковскому произвести «всестороннее расследование» причин и обстоятельств беспорядков, начавшихся 8 февраля, и также указание, что принятие мер к восстановлению порядка возлагается на начальство этих учебных заведений. Об этом я слышала еще вчера в студенческой столовой.
Там оживление необыкновенное: более 1000 человек посещают ее теперь ежедневно. Университет закрыт с 9 февраля, а официально – с 11-го (кажется), и поэтому столовая является центральным пунктом стечения учащихся. Статьи и бюллетени событий ходят по рукам и читаются нарасхват. Как жалею я, что нельзя собирать их день за днем, чтобы таким образом составить историю движения. Неловко брать с собой и уносить листок, когда видишь, что он переходит из рук в руки.
Обрисовывался переход дела в другую, самую важную фазу. Теперь студенчеству надо очень настойчиво держаться за свои требования. Сегодня я читала на литографированных листках статьи по поводу распоряжения и увещание держаться крепче, продолжать забастовку. Число забастовавших всех учебных заведений простирается до 20 с лишком тысяч: все петербургские высшие учебные заведения, все существующие женские курсы (за исключением медичек: там, говорят, 32 человека ходят на лекции); движение в Москве, Киеве, Харькове, Риге. Нет известий из Казани, Дерпта, Одессы да еще из далекого Томска, но, без сомнения, придут.
Да! Жизнь кипит ключом в небольшом розовом доме на 10-й линии. Сквозь легкий туман дыма в первой комнате, около буфета, видны группы студентов за столом с пивом, чаем и обедом. В двух-трех местах кучки тесно сбились и слушают оратора. В других трех комнатах тоже очень тесно. Никто и не думает обращать внимание на объявления, гласящие, что воспрещается студентам других учебных заведений посещать столовую, и для удобства обедающих просят уступать места вновь прибывающим. Сквозь толпу с трудом пробираются мальчики с посудой. Путейцы, горняки, лесники, курсистки – все сидят, говорят, забыв об обеде и читая бюллетени и листки. Вот идет студент, раздавая узенькие литографированные листочки со стихами; они недурны, и я беру их на память…
Сличевский, конечно, тут же. Толчется и спорит со мною, зачем я беру стихи. Я давно уже отобедала, но, пока не прочла всех бюллетеней, не ушла, конечно.
Четвертый час. Народу прибывает все больше и больше. Приходят не за обедом, – наоборот: у окошечка кухни в эти дни всегда свободно, и по комнатам не тянется длинная шеренга ожидающих. В прихожей с трудом можно повернуться; пальто и наши жакетки складываются в груду на пол, за неимением места. С трудом отыскиваю свою и ухожу.
Ухожу сюда, чтобы думать… думать, как поступить. Совесть подсказывает мне, что завтра я должна заявить и нашей и той партиям, что перехожу на сторону большинства, и изложить при этом мотивировку своего поступка; затем идти к Временному правлению, которое завтра, конечно, будет продолжать опрос, и заявить ему, что стою за закрытие курсов, и, наконец, – подписаться под круговою порукой. Чтение сегодняшних известий еще более укрепило меня в этом намерении. Я раскаиваюсь, что сразу примкнула к той партии, основываясь на старом решении большинства, и, только исполнив свое решение, чувствую, что буду теперь нравственно спокойна. За эти пять дней история ушла вперед, а я, сбитая с толку противоречивыми показаниями партий, взаимно обвинявших друг друга в нечестности, не могла, разумеется, доверять ни той ни другой. Вот и действовала сама, на свой страх, пока не стала раздумывать над бюллетенями и действиями администрации.
Да, много значит морально сочувствовать делу! Мне легче признаться перед всеми в своих ошибках, нежели жить такою разделенною духовною жизнью, как теперь живу. Если бы я не сходилась с товарищами в принципе – это дело другое: тогда мне было бы в тысячу раз легче; а теперь, в сущности, вышло вроде компромисса…
Когда, обдумав все происшедшее, оглядываешься на картину всех действий за эти дни, то получается действительно нечто грандиозное, захватывающее; борьба за общечеловеческие, элементарные права заполняет собою все, и как-то само собою исчезает опасение и за судьбу курсов, и за вред для распространения женского образования в провинции. И понятным становится то, что я раньше резко называла «массовым гипнозом». Положим, наверное, есть и такие, и даже много, которые пошли бессознательно; но 20 тысяч трудно увлечь таким путем, тем более что движение совершается в разных городах, и на этот раз оно вполне справедливо. Недаром и администрация растерялась, и министры разделились на две партии… Все исчезает в общем огромном потоке…
Да… итак, завтра!
И я пошла на другой же день.
А вечером в воскресенье было собрание этического кружка. Читал Меньшиков из соч. Эмерсона главу «О доверии к себе». Написана недурно; жаль только, что Меньшиков так пользуется мыслями Эмерсона, размазывая их в своих статьях. Профессора Вагнера не было, и без него дело сразу пошло гораздо лучше; прения шли очень оживленно… но мне было не до них, в сущности. Весь день просидела я безвыходно, подавленная сознанием сделанной ошибки и записывая о событиях. К концу собрания, когда председатель поднял вопрос об учащейся молодежи, я оживилась и была рада узнать от земляка – медика К-ва, – что профессора Бекетов и Фаминцын имели в субботу у Государя аудиенцию, что тот отнесся к ним очень внимательно и что всякий желающий может приходить к ним ежедневно узнавать обо всем, так как Ванновский будто бы призвал их в члены комиссии.
На другой день пошла к Н. Н. Бекетову. Милый старичок вышел ко мне и спросил: «Когда вы начнете лекции?» – «Неизвестно», – сказала я. – «Хм… неизвестно, неизвестно…» – заворчал он таким добродушным тоном, что мне захотелось прямо броситься на шею этому старичку и расцеловать его… Ветровская история и его участие в ней вспомнились мне, и какое-то хорошее чувство наполняло душу, пока он ходил по комнате и добродушно повторял: «Ну, и будет с вас… успокойтесь. Я и Фаминцын были у Государя, и он отнесся к нам очень хорошо… Да почему это до сих пор от вас ко мне никто не приходил?» Я отвечала, что, должно быть, не знали. Видя, что ничего больше не добьешься, я стояла молча, до тех пор пока он не подал мне руки, сказав: «Ну, до свиданья, успокойтесь».
Пошла к Фаминцыну. Тот принял меня очень внимательно, рассказал о настроении общества, которое все было на нашей стороне, о милостивом приеме Государя и умолял не портить дела, начав посещение лекций, и с доверием относиться к комиссии. В состав ее Ванновский призвал двух юрисконсультов Министерства внутренних дел (одного из них военного) и двух академиков, расположенных к молодежи. «Имейте доверие к нам, предоставьте опять нам образ действий, верьте, что мы отстоим ваши интересы», – говорил он. На мое опасение о высланных товарищах он отвечал уверением, что их вернут, если мы не будем волноваться. Мне начинало становиться ясным, что у комиссии много врагов и ее назначение не всем желательно, если Фаминцын так горячо убеждал нас не портить ему дела.
Прежде чем идти на курсы в канцелярию, я забежала к Юленьке М. и Соне П., обняла их и заявила, что присоединяюсь к ним. Они были тронуты, и мне на душе стало легче. Я почти бежала на курсы…
Временное правление заседало в профессорской. Пришлось ждать очереди. Опрос, надоевший комиссии, тянулся уже четвертый день… Через несколько минут я «предстала» пред очами правления – и изложила им те мотивы, по которым я перешла на сторону большинства, ссылаясь главным образом на незнание мною обстоятельств дела, и просила причислить меня к большинству. Лишь только я употребила ненавистное им слово «большинство», – Сонин желчным тоном заявил, что он не принимает этих моих слов и что меня они запишут отсутствовавшей из Петербурга от 12–17 февраля (т. е. как раз когда происходили все главные события, вызвавшие прекращение лекций). Я возмутилась. «Так вы причисляете меня к отсутствующим из Петербурга, когда я перехожу на сторону большинства, а когда я была в меньшинстве, то вы меня об этом не спрашивали?!» Платонов взял бумагу: «Вопрос был предложен вам в такой форме: подавали ли вы голос „за“ или „против“ чтения лекций? А так как вас в этот день не было в Петербурге, то тем самым вы не можете примыкать к протестующим». – «Но в таком случае я не могу быть и „за“ них, а между тем вы меня тогда записали так. И вопрос мне предложили в краткой форме: „за или против прекращения лекций?“ Я поняла это как вопрос о мнении». Платонов оскорбленным тоном сказал: «Иначе говоря, вы нас обвиняете, что мы предложили вам вопрос в иной форме?» – «Да, я хорошо помню». – «Г-жа Дьяконова может подать письменное заявление», – примирительно сказал директор. Я поклонилась и вышла.
На душе стало совсем легко. Мой переход на сторону большинства был, так сказать, законно утвержден (прошение для участия в круговой поруке я подала, еще идя в профессорскую). Рассказывая обо всем столпившимся кругом меня товарищам, я чувствовала, что чем более обвиняла себя в ошибке, тем легче было на душе… Сегодня я подала формальное заявление. На «опрос», придуманный Временным правлением, с каждым днем является все менее и менее слушательниц.
Вечером, в тревожном опасении за высланных товарищей, втроем мы ходили к Фаминцыну. Но он ничего не мог сам сказать нового, кроме того, что в Институте инженеров путей сообщения начались волнения. Кстати, тут же был и инспектор его интерната, высокий пожилой господин. Он рассказал нам, как узнал вчера вечером, что собирается совет у министра внутренних дел, и побежал сейчас же в полночь по интернату, уговаривая начать занятия. «Иначе – нам плохо». – «То есть как это?» – недоумевая, спросила я. – «Комиссию уничтожили бы. Ее назначение не всем желательно, и совет был собран прямо с целью показать, что движение молодежи имеет характер политический, и, если бы лекции не начались, – неизвестно, что вышло бы». Он говорил горячо и убедительно. И еще с большей убедительностью на ум приходило соображение, что на наших головах, кому это нужно, – делают карьеру, что нашим движением там, наверху, – разные силы пользуются с разными намерениями… Ну, заварилась каша!.. Нас успокаивали, просили тоже начать лекции…