Дневник секретаря Льва Толстого — страница 11 из 66

Сегодня один корреспондент писал Л.Н.: «Еще прошу выслать мне две книги – химию экспериментальную и органическую». В другом письме читаем следующее: «Открываю вам свою тайну, которую я хранила чуть не три года. Я хочу, ужасно хочу учиться на писательницу».


20 февраля

Утром жаловался мне, что ему плохо работается над предисловием к статье Буланже о буддизме.

– У меня теперь такая интересная работа над книжками «На каждый день», а это предисловие отвлекает меня и ужасно мешает мне.

Надо сказать, что Л.Н. переделывал его уже раз шесть-семь.

– Я, старый хрен, – говорил он за обедом, – уж таков, что если не хочется писать, нет расположения, то напишу хуже, чем волостной писарь.

– Значит, нужно вдохновение, нужно, чтобы посетила муза? – спросил Сухотин.

– Да, нужно, чтобы была такая потребность писать, чтобы от нее нельзя было отделаться, как от кашля…

С утренней прогулки вернулся вместе с норвежским журналистом, бывшим русским подданным, Левиным.

– Вот друг Бьёрнсона! – представил он его.

И тут же с оживлением рассказал о маленьком эпизоде, случившемся с ним на прогулке. Он захотел что-то записать, развернул свою складную трость-стул и уселся.

В это время подрались около него собаки и одну чуть не загрызли. Он прикрикнул на них, собаки разбежались, а вырученный им черный кобель Жулик из благодарности бросился к нему и вскочил на него обеими лапами. И не успел Л.Н. опомниться, как «чебурах вверх ногами, прямо в снег!».

Поговорив с Левиным, он оставил его до вечера, а сам, как всегда, отправился работать. Зачем-то зашел он в нашу «канцелярию». А я как раз перед этим разговаривал с Самуилом Моисеевичем Белиньким (ремингтонистом, присланным в Телятинки Чертковым для услуг Толстому и посещающим ежедневно Ясную Поляну) о том, что как будто Л.Н. с некоторого времени стал писать гораздо разборчивее, чем раньше.

Когда вошел Толстой, Белинький стал просить его не стараться писать разборчивее.

– А разве вы заметили, что я разборчивее пишу? Как же, это нехорошо, что я всё пишу неразборчиво! Всё забываю: начну хорошо писать, а потом незаметно опять плохо…

– Это всё ваша экономия на бумагу, Лев Николаевич, – заметил стоявший тут же Сухотин, – всё вот так, так уписать, чтобы места меньше заняло!..

– Ну вот, теперь надо только экономию бросить, – засмеялся Л.Н., – и будет всё хорошо.

Это верно, что Л.Н., с его бережным отношением к произведениям человеческого труда, старается очень экономно тратить бумагу и использовать всякий клочок ее. Он, например, отрывает чистые, не записанные половинки от получаемых им писем и на них иногда пишет свои ответы или употребляет их для черновиков. Если не ошибаюсь, эта же черта – экономия на бумагу – свойственна была Дарвину.

Кроме норвежца, под вечер приезжал тульский адвокат Гольденблат с двумя детьми и беседовал с Л.Н. о судебных делах, которые интересовали последнего, и о проектируемом посещении Толстым одного из заключенных в тюрьме. После обеда Гольденблат уехал.

Вечером между Л.Н. и норвежским журналистом шла долгая и интересная беседа.

– У вас в Норвегии прямо рай! – говорил Л.Н. – Право, я поеду к вам. И знаете, хорошо, что у вас климат плохой, который мешает разным дармоедам наезжать к вам. Ведь у вас мало туристов, да? Вот только бы эти дармоеды к вам не ездили.

Левин распространился о высоте норвежских законов, о том, что в Норвегии нет нищенства, которое запрещается законами.

– Ну, это меня уж не так прельщает, – сказал Л.Н. – У вас, как вы говорили мне, совсем не наблюдается в народе религиозного движения, всё держится на законах – значит, на городовом, как последней инстанции насилия. А от городового, я думаю, не может быть ничего хорошего. Нет, не поеду в Норвегию!

Левин согласился, что всё держится на городовом, последней инстанции насилия, но стал отстаивать норвежских городовых как вежливый и прекрасный народ.

– Посмотрите, в каких отношениях наши городовые с детьми! Дети не только не боятся городовых, но очень любят их. Если, например, городовой встретит заблудившегося ребенка, он купит ему конфет, развлечет его. Я сам видел, как городовой вел одного мальчугана в участок, а тот прыгал за ним на одной ноге.

– Нет, поеду к вам! – проговорил опять Толстой.

– А вот я скажу кое-что, после чего едва ли вы, Лев Николаевич, опять захотите поехать, – вмешался Михаил Сергеевич. – Если, например, бежит вор, – обратился он к Левину, – то станет городовой его преследовать и поволочет его в участок?

– Станет, поволочет, – отвечал несколько смущенный, растерявшийся норвежец.

– Ну, что, поедете вы теперь в Норвегию? – опять обратился Сухотин к Л.Н.

– Нет, нет, не поеду!.. Вот вы хвастаетесь всё, а в Шанхае, где населения, пожалуй, будет больше, чем у вас во всей стране, китайская половина города живет прекрасно без всяких городовых, – говорил Левину Л.Н.

В одиннадцать часов гость уехал, очень довольный всеми и благодарный. Л.Н. еще остался в столовой и разговаривал с Михаилом Сергеевичем об ужасной катастрофе на Ходынке во время коронации в 1896 году.

– Я хотел писать на эту тему, она мне очень интересна. Психология этого события такая сложная. Обезумевшая толпа, дети, спасающиеся по головам и по плечам; купец Морозов, выкрикивающий, что он заплатит восемнадцать тысяч за спасение. И почему именно восемнадцать? А главное, эта смена: сначала у всех веселое, праздничное настроение, а потом эта трагедия, эти раздавленные тела… Ужасно!

Все примолкли. Толстой сидел на стуле у одной из стен, запрокинув голову и задумавшись.

– Удивительно, – сказал он через некоторое время, уже вставая, чтобы идти спать, – крестьяне стали как будто точно невежливы со мной. Сегодня, например, три мужика не поклонились мне, я сам поклонился. А раньше всегда кланялись. А вы знаете, Михаил Сергеевич, – уже прощаясь, сказал он, – как говорят, когда тот, с кем поздороваются, не снимает шапки? Нет? Ему говорят: «Не снимай, не снимай шапку, а то вши расползутся!» Это чтобы отомстить, – засмеялся Л.Н. и пошел к себе.

Он уже очень, видимо, устал. Всякие гости все-таки очень утомляют его.


21 февраля

Утром приезжали к Л.Н. старик старовер и молодой крестьянин, по личному делу. В семь часов вечера, со скорым поездом, приехали муж и жена Молоствовы: он – предводитель дворянства Тетюшского уезда Казанской губернии, она – исследовательница русского сектантского движения. Из них каждый говорил с Толстым о своих интересах. Особенно долго говорили о Законе 9 ноября[10]. Л.Н., конечно, является его противником, Молоствов же высказывался как сторонник его.

Затем говорили опять всё о той же Ходынке. Эта последняя тема оказалась особенно благодарной ввиду того, что Молоствова была одной из очевидиц события, находясь близ Царского павильона вместе со своим дядей, генералом Бером, заведовавшим всем празднеством.

К чаю вышел мрачный и, не помню почему, сказал, что на свете жить тяжело.

– Тебе-то почему тяжело? – спросила Софья Андреевна. – Все тебя любят.

– Еще как тяжело-то! – возразил Л.Н. – Отчего же мне не тяжело-то может быть? Оттого, что кушанья хорошие, что ли?

– Да нет, я говорю, что тебя все любят.

– Я думаю, – снова возразил Л.Н., – что всякий думает: проклятый старикашка, говорит одно, а делает другое и живет иначе, пора тебе подохнуть, будет фарисействовать-то! И это совершенно справедливо. Я часто такие письма получаю, и это – мои друзья, кто мне так пишет. Они правы. Я вот каждый день выхожу на улицу: стоят пять оборванных нищих, а я сажусь верхом на лошадь и еду, и за мной кучер!..

Молоствов (очень простой и добрый человек) принялся утешать Л.Н., но перестал, видимо, чувствуя, что тут дело не в утешениях.

Вечером, читая одно из написанных мною писем с более или менее резкими, прямыми выражениями о правительстве, о церковном суеверии и т. п. Л.Н. проговорил:

– Ой-ой-ой! Вам за это плохо может быть. Как вы не боитесь? И матери может быть неприятно.

Я указал, что письмо закрытое.

Л.Н. закончил сегодня составлять общий план всех тридцати книжек из «На каждый день». Я подготовил для него книжку «Соблазн тщеславия», послал много писем и, между прочим, пять денежных пакетов на сумму шестьдесят рублей. Деньги эти посылаются в тюрьмы его единомышленникам. Л.Н. посылает им рублей по пяти в месяц. Теперь посылалось за два месяца шести лицам. Помогает он и родственникам некоторых из них.

Происхождение этих денег таково: они составляют гонорар Толстого за представление его пьес «Власть тьмы» и «Плоды просвещения» в императорских театрах. Первоначально Л.Н. хотел отказаться от этого гонорара, но его предупредили, что в таком случае деньги будут употреблены на усиление и развитие казенного балета. Тогда Толстой решил не отказываться от этих «театральных» денег. Сумма гонорара достигает двух или трех тысяч рублей в год, и все эти деньги идут на помощь лицам, сидящим в тюрьмах, крестьянам-погорельцам и другим нуждающимся.


22 февраля

Утром Л.Н. опять показывал браминское доказательство Пифагоровой теоремы Белинькому и Молоствову. За обедом говорили о подвигах собаки-сыщика Трефа, о которых трубят московские газеты[11], о громком деле Тарновской[12], почему-то о страховых обществах. Л.Н. больше, как и обыкновенно во время таких разговоров, молчал и, только узнав, что страхование жизни возможно лишь до известного возраста, заметил:

– Наш брат, значит, совсем никуда не годится!

– Я сейчас думал, – сказал он, выйдя к чаю, – о том, что всё остается. И мне это так ясно представилось! Это ко всем людям одинаково относится. И всё, что Таня делает, остается, потому что отражается не только на Танечке, но и на Верочке… Ильинишне[13]