Дневник секретаря Льва Толстого — страница 22 из 66

Гольденвейзер играл очень хорошо, но, к сожалению, немного. Его стеснялись просить, но попросил первый Л.Н. На него музыка опять произвела сильное впечатление.

– Когда хорошее музыкальное произведение нравится, то кажется, что сам его написал, – заметил он после этюда Шопена e-dur, opus 10.

Гольденвейзер сообщил, что певучую мелодию этого этюда сам Шопен считал лучшей из всех своих мелодий.

– Прекрасно, прекрасно! – восклицал Л.Н. по окончании игры, вспоминая те вещи, которые ему больше нравились. – Если бы, – говорил он, – мартовский житель пришел и об этом тоже сказал бы, что никуда не годится, то я стал бы с ним спорить. Вот только одно, что это непонятно народу. А я в этом так испорчен, и больше ни в чем, как в этом. Люблю музыку больше всех других искусств, мне всего тяжелее было бы расстаться с ней, с теми чувствами, которые она во мне вызывает.

После говорил:

– Я совсем не слыхал декадентов в музыке. Декадентов в литературе я знаю. Это мое третье психологическое недоразумение (никто не решился спросить, какие два первые. – В.Б.). Что у них у всех в головах – у Бальмонтов, Брюсовых, Белых!..

Гольденвейзер обещал приехать на пасху и познакомить Л.Н. с декадентами в музыке. Толстой очень его звал.

Прощаясь со всеми в зале, он, между прочим, говорил:

– Силы для работы у меня обратно пропорциональны желанию. Иногда нет желания работать, а теперь приходится его сдерживать.

У меня в комнате он подписал письма и, прощаясь, спросил:

– Так письмо и пропало? Совсем, и восстановить нельзя? Это что-то таинственное, прямо что-то спиритическое!..

Он засмеялся.

– Ну, прощайте!

И – обычным жестом – быстро поднял руку и опустил ладонь на ладонь.

Сегодня написал Л.Н. одно письмо, я думаю – самое краткое из всех, когда-либо писанных. Вот его содержание: «Ростовы. Л.Т.». Написано оно «ученику III класса Федорову» в ответ на его вопрос, как произносить встречающуюся в «Войне и мире» фамилию – Ростовы или Ростовы.


14 апреля

Утром приезжала некто Бодянская, муж которой за участие в движении 1905 года был осужден сначала на смертную казнь, а потом на шесть лет каторги – по ее словам, невинно. Она приехала к Л.Н. с письмом от его знакомого Юшко и просила устроить ей свидание с царицей или со Столыпиным. Л.Н. и Татьяна Львовна дали ей письма к графу Олсуфьеву и Софье Стахович.

Кроме Бодянской, приезжали фотографы от московской фирмы «Шерер и Набгольц», вызванные Софьей Андреевной, чтобы сделать новую фотографию Л.Н., специально для подготовляемого ею двенадцатого издания «Собраний сочинений Толстого». Снимали на террасе. Л.Н. позировал очень неохотно.

Пришло письмо от англичанина Истэма, секретаря какого-то «Общества мира», – одного из тех «обществ», которые как раз к делу мира имеют наиболее отдаленное отношение. Мистер Истэм просил Л.Н. принять участие в делах общества. Л.Н. позвал меня и продиктовал ответ, резко осудительный по отношению к обществам, именующим себя «мирными» и в то же время отрицательно относящимся к антимилитаризму.

После завтрака Л.Н. отправился на верховую прогулку; сопровождал его я. Выехав из усадьбы, встречаем молодого человека – «моряка», как он отрекомендовался, который, как оказалось, шел как раз к Толстому, чтобы попросить материальной помощи.

Л.Н. в мягких выражениях отказал.

– Пожалуйста, не имейте на меня недоброго чувства, – прибавил он.

– Простите! – сказал моряк. – Простите! – повторил он, галантно приподнимая над головой свою маленькую шапочку.

Мы проехали в Овсянниково. Л.Н. посидел некоторое время на террасе домика, занимаемого семьей Горбунова-Посадова. Иван Иванович, его жена, дети, Павел Александрович Буланже и Мария Александровна – все собрались на террасе посидеть и побеседовать с дорогим гостем.

Из того, что говорилось, отмечу слова Л.Н.:

– Христос был преждевременен. Учение его настолько противоречило установившимся взглядам, что нужно было извратить его, чтобы втиснуть в эти… (Л.Н. не кончил. – В.Б.). И только кое-где оно просвечивает.

Захватили в Овсянникове привезенные Иваном Ивановичем из Москвы корректуры нескольких книжек «Мыслей о жизни».

Вечером приходил С.Д.Николаев, поселившийся с семьей на лето в Ясной Поляне; следовательно, были разговоры о Генри Джордже… Николаев – усердный переводчик и пропагандист Генри Джорджа.

Л.Н. припомнил старину. Кто-то упомянул о «яснополянском Мафусаиле», крестьянине из дворовых, Василии Васильевиче Суворове. Л.Н. сказал:

– А вот никто не знает, почему его фамилия Суворов. Только я один знаю. У него дед был большой пьяница и, когда напивался, колотил себя в грудь и говорил: «Я – генерал Суворов!» Его прозвали Суворовым, и так эта фамилия и перешла к его детям и внукам.

И еще Л.Н. вспомнил:

– Мне памятна та дорожка, по которой мы ездили сегодня. (Боковая дорожка по лесу от Засеки на Ясную Поляну, вдоль оврага. – В.Б.) Тут в ров полетели однажды дрожечки Володьки, слуги отца, и разбились вдребезги.

Почему-то заговорили еще о теософии.

– В теософии всё хорошо, – заметил Толстой, – исключая только того, что теософы знают, что на том свете будет и что до этого света было.

Перед уходом Л.Н. обратился ко мне:

– Не знаю, как мне книжку назвать. «Грех излишества»… «Грех служения телу»… «Грех служения похотям тела»… Всё нехорошо!

Шла речь о заглавии для одной из книжек «Мыслей о жизни».

Я посоветовал «Грех угождения телу».

– Это лучше, – согласился Л.Н.

Привожу выписку из сегодняшнего письма Толстого к одному крестьянину единомышленнику: «Ты спрашиваешь, нравится ли мне та жизнь, в какой я нахожусь. Нет, не нравится. Не нравится потому, что я живу со своими родными в роскоши, а вокруг меня бедность и нужда, и я от роскоши не могу избавиться и бедноте и нужде не могу помочь. В этом мне жизнь моя не нравится. Нравится же она мне в том, что в моей власти и что могу делать и делаю по мере сил, а именно: по завету Христа любить Бога и ближнего. Любить Бога значит – любить совершенство добра и к нему, сколько можешь, приближаться. Любить ближнего значит – одинаково любить всех людей, как братьев и сестер своих. Вот к этому-то самому и к одному этому я стремлюсь. И так как, хотя плохо, но понемножку приближаюсь к этому, то и не скорблю, а только радуюсь.

Спрашиваешь еще, что если радуюсь, то чему радуюсь и какую ожидаю радость. Радуюсь тому, что могу исполнить, по мере своих сил, заданный мне от Хозяина урок: работать для установления того Царства божия, к которому мы все стремимся».


15 апреля

Л.Н. получил письмо от известного английского драматурга Бернарда Шоу. На конверте этого письма Толстой сделал пометку: «умное – глупое». В письме своем Шоу остроумничает на темы о Боге, о душе и т. п. Л.Н. не мог не отнестись отрицательно к этому легкому тону при обсуждении столь важных вопросов, о чем он резко и прямо и заявил в своем ответе английскому писателю, продиктованном мне утром же, на террасе.

Я просил у Л.Н. позволения написать от себя несколько слов в ответ на одно письмо, оставленное им без ответа, – наивное, но хорошее письмо, с просьбой о высылке денег для покупки фотографического аппарата.

– Сделаете доброе дело, – ответил Толстой. – Хорошее письмо, но как деньги, так это меня расхолаживает и руки опускаются.

Вечером за столом упомянули о ком-то, кажется об Иване Ивановиче Горбунове, что он судится по политическому делу.

– Ныне всякий порядочный человек судится, – сказал Л.Н. – Это как Хирьяков пишет: «Я не достоин этой чести, но принимаю это авансом».


16 апреля

Был сельский учитель Василий Петрович Мазурин, сочувствующий взглядам Толстого, и очень ему понравился.

– Всё те же нравственные вопросы, – говорил мне о нем Л.Н., – воспитание детей, целомудрие. Как возникнет один, так за ним поднимаются все другие, по таким расходящимся радиусам…

Сегодня Л.Н. нехорош здоровьем. Не завтракал и не хотел ехать верхом. Но потом позвал меня.

– Притворюсь, что будто бы хочу сделать вам удовольствие, – улыбнулся он, успев, видимо, заметить, что езжу я с ним охотно.

Перед этим предлагали ему разные лекарства, но, оказывается, болезнь его (печень, желудок) настолько застарелая, что обычные лекарства уже не производят своего действия.

– Ничего, ближе к смерти, – сказал Л.Н. и добавил: – Видишь, как недействительны все эти внешние средства.

Поехали в Телятинки. Проезжая Ясную, он остановился у одной избы на выезде.

– Где Курносенковы живут?

– Здесь, кормилец, – ответила баба.

– Это тебе Александра Львовна помогает?

– Так точно.

– Так вот на, она велела тебе передать! – И Л.Н. дал бабе денег.

Поклоны и благодарности.

– Ну что, муж-то все хворает?

– Хворает.

– Ну, прощай!

– Прощайте, ваше сиятельство! Покорнейше вас благодарим!

Подъезжаем к следующей избе. У порога сидит, пригорюнившись, баба. Поднимается, идет к лошади и тоже просит помощи.

– Ты чья?

– Курносенкова.

– Как Курносенкова! Я сейчас Курносенковой подал.

– Нет, та не Курносенкова, та такая-то, – и баба называет другую фамилию.

Толстой поворачивает лошадь к первой избе. Баба, получившая деньги, продолжает настаивать, что она тоже Курносенкова, но сознается, что Александра Львовна помогает не ей, а ее соседке. Л.Н. просит ее вынести назад деньги, что баба и исполняет охотно, весело улыбаясь, видимо на самое себя. Деньги передаются «настоящей» Курносенковой.

Л.Н. едет дальше, опечаленный всей историей и тем, что пришлось у бабы брать деньги обратно.

Позади идут две другие бабы и переговариваются о тех, с которыми мы имели дело.

– Что вы, бабы? – поворачивает к ним лошадь Толстой.

Те начинают ругать и настоящую Курносенкову, и выдавшую себя за нее. А идут обе в деревню Кочаки, где есть церковь, потому что говеют.

– Нехорошо, – говорит, отъехав немного, Л.Н., – вот уже и зависть, а та хотела обмануть. Это понятно. С одной стороны, нужда, с другой – вот это развращение, церковь.