Дневник секретаря Льва Толстого — страница 28 из 66

– Если б я стал обдумывать, какого мне нужно друга, то другого, как Чертков, не мог бы придумать.

Вечером он продиктовал мне письмо к Короленко, по поводу второй части его статьи, а когда я через некоторое время зашел к нему с письмами, он, передавая мне сегодняшнее письмо Черткова для обратной отсылки ему, как это у них принято, сказал:

– Он умоляет меня начать ездить верхом… Смешно!

– Почему смешно?

– Да уж очень он милый человек.

Я попрощался. Л.Н. встал, чтобы идти в спальню.

– А вы что поделываете? – спросил он.

– Запечатываю некоторые письма.

– И всё у вас хорошо?

– Хорошо, очень хорошо!

– Вот и слава Богу… Слава Богу, – прибавил он опять. – У меня вот все болезни – и так хорошо! Всё приближаешься к смерти.

– И не страшно, Лев Николаевич?

– Ох, нет! Стараешься только одно: удержаться, чтобы не желать ее. Главное, надо помнить, что ты должен делать дело, порученное тебе. И как работник смотрит за лопатой, чтобы она была остра, так и ты должен смотреть за собой. И это всегда можно. Хотя бы и маразм был, можно и в маразме так жить.

Л.Н. выздоровел. Работал над предисловием к «На каждый день». Читал Гриффита «Crime and criminals»[25] и еще рассказ Семенова, маленький, «Обида», о котором хорошо отзывался, как всегда о произведениях Семенова.

– Какой у него язык! Отчего его не ценят? – восклицал он.

По поручению Л.Н., я сделал сегодня две верховые поездки: во-первых, в Телятинки – передать Белинькому поскорее переписать на «ремингтоне» предисловие к «На каждый день»; во-вторых, на Засеку – взять обратно для исправления отосланное вчера письмо Л.Н. к Бернарду Шоу; Л.Н. боялся, что Моод, переводчик на английский язык, узнав почерк Черткова, переводившего и переписывавшего письмо к Шоу, «будет иметь к нему недобрые чувства», так как письмо-то Шоу именно он, Моод, прислал Л.Н. Нужно было взять письмо и дать переписать Татьяне Львовне.

До станции, однако, я не доехал. Я уже побывал в Телятинках, а в это время Л.Н. с двумя своими посетителями – Сережей Поповым и приехавшим из Сибири Збайковым – пешком отправились на Засеку. Я нагнал их всех троих уже неподалеку от станции. Предложил было Л.Н. свою лошадь, чтобы на ней он вернулся домой, но он отказался. Попрощался со спутниками и один пошел дальше, а мы все втроем вернулись назад. Между прочим, Сережа Попов передавал мне слова Л.Н., что ему очень трудно было отказаться от верховой езды, труднее, например, чем от мясоедения.

Из Ясной за Л.Н. ездил работник в тележке.

– Чья это студенческая фуражка? – спросил Толстой, вернувшись и увидав мою фуражку с синим околышем на окне в передней. – Ваша? Даже приятно видеть: вспоминаешь молодость.

За обедом стали говорить о стихах. Л.Н. высказался против стихосочинительства.

– Я сегодня видел ландыш, совсем готовый бутон, должен вот-вот распуститься. Почему ландыш называют серебристым? Ничего нет похожего на серебро. Вот серебро (Он указал на серебряный прибор. – В.Б.). Это сказано только для рифмы, для рифмы к «душистый». Эпитет должен рисовать предмет, давать образ, а это совершенно фальшивое представление. И так у всех поэтов, и у Пушкина тоже.

Вечером Л.Н. делился впечатлениями, вынесенными им из разговора с посетившим его сибиряком.

– Удивительно, – говорил он, – люди живут так далеко, что к ним нужно ехать шестнадцать дней, и – точно такие же, как и здесь, точно такие же глупости делают: такие же у них генерал-губернаторы, такие же городовые, такая же проституция, такое же пьянство, такие же оборвыши, как он говорил. Вот китайцы живут хорошо. Только, как он рассказывал, медленно работают, не так, как русские. Это хорошо. Перерабатывать не нужно. Есть человеческое достоинство тела, есть духовное достоинство, а это телесное, и его не нужно нарушать.

Потом еще говорил:

– Я смотрю все-таки на наших мужиков, встающих в четыре часа утра на работу. Теперь такие прекрасные утра, и что может заменить их? Никакие шампанские, никакие трюфели не заменят их людям, просиживающим в кабаке до трех часов и потом просыпающим до двенадцати часов.

Поздно вечером он принес ко мне письмо для Александры Львовны.

Выглянул в раскрытое окно:

– Ах, как хорошо! Праздник!


28 апреля

Пришли мужики по судебному делу. Один бросается в ноги.

– Ах, оставь, оставь! – останавливает его Л.Н. – Это я и сам умею.

Дал им записку к адвокату.

Сегодня пришли три посылки: сгнившая уже просфора и три протухших разбитых крашеных яйца; портреты старинные, изданные великим князем Николаем Михайловичем, в роскошной папке; и собрание автографов знаменитых людей, роскошное немецкое издание. При просфоре и яйцах оказалось письмо протоиерея Руданского, из Малороссии. За завтраком Л.Н. читал его вслух. Письмо – доброе.

Перед этим ему показали самую посылку.

– И святыня, а испортилась, – усмехнулся он, глядя на позеленевшую просфору.

Из Москвы писал один лавочник, который жаловался, что его подозревают в том, что он был палачом и что виноват в этом будто бы Л.Н., который в «Не могу молчать» упоминал о разорившемся московском лавочнике из Хамовнического переулка, поправившем свои дела палачеством. Я видел, что Л.Н. очень обеспокоило письмо. Но достали «Не могу молчать» и увидали, что о Хамовническом переулке там не сказано ни слова. В этом смысле и ответили автору письма, послав из статьи соответствующую выписку.

После завтрака Л.Н. отправился пешком в Овсянниково, то есть за шесть верст. Остановить его никто не решился, тем более что Софья Андреевна сама уехала вчера на три дня в Москву. Через час после ухода Л.Н. полил дождь. Я верхом с другой лошадью в поводу и с запасным кожаном поскакал вслед за ним, ушедшим в одной рубашке. Нашел его на Засеке. Он сидел на террасе мелочной лавочки. Немного его помочило.

Переждав дождь, мы вернулись в Ясную. С полдороги опять пошел дождь и не переставал, пока мы доехали. Л.Н. все-таки ехал шагом.

Сегодня прочел он брошюру Пешехонова «Старый и новый порядок владения надельной землей», присланную Чертковым. Отзыв его о ней был: «Прекрасно!»


29 апреля

На одном просительном письме Л.Н. сегодня написал: «Гадкое». Письмо в духе капитана Лебядкина из «Идиота» Достоевского и его обращений к князю Мышкину.

Одна девушка прислала длинное описание своей жизни, заключавшееся просьбой о восьмидесяти рублях для доплаты за швейную машину. Л.Н. описание показалось настолько характерным и трогательным, что он решил послать его куда-нибудь для опубликования со своим предисловием, гонорар же употребить на выручку швейной машины девушки. Он продиктовал мне предисловие, а я уже написал письмо Короленко в «Русское богатство», но Л.Н. потом передумал и не послал его.

– Авось кто-нибудь из литераторов наедет.

Обедал у нас один из единомышленников Л.Н., некто Плюснин, сибиряк, молодой человек, бывавший раньше в Ясной Поляне. Толстой относился к нему с большим уважением. Когда-то его тронуло, что Плюснин, сын богатейшего купца, добровольно отказался от доставшегося ему после смерти отца наследства. Плюснин – бывалый человек. Между прочим, он совершил путешествие вокруг света. Сегодня он много рассказывал о быте и нравах китайцев, которых ему приходилось наблюдать в Благовещенске.

Л.Н., по обыкновению, живо всем интересовался. Во время разговора вошел Николаев и на вопрос Л.Н.: «Всё ли хорошо в семье?» – отвечал, что у них в семье неустойчивое равновесие; всегда может что-нибудь случиться, кто-нибудь из детей заболеть и т. д.

– Да это-то неустойчивое равновесие и есть нормальное положение, – отвечал Л.Н., – есть что устраивать, а в этом жизнь.

Заговорили о Генри Джордже. Толстой говорил:

– Слабая сторона Генри Джорджа в том, что он политикоэконом. Главный, настоящий его предмет – это борьба с рабством земельным, как была борьба с рабством экономическим. В области же политической экономии всегда можно сказать что-нибудь постороннее. А это опасно в том отношении, что дает повод противникам для опровержения. Ведь это один из обычных приемов борьбы с истиной: опровергнуть это постороннее и думать, что и всё главное опровергнуто. Все равно как думать, что если обрубил сук, то всё дерево погибло.

Отмечу еще очень интересные мысли Л.Н. из разговора о религии:

– Если искренно верующий человек настолько неразвит, что вера в чудесное не представляется ему неразумной, то перед его верой можно только преклониться.

И еще:

– Разум не есть основа веры, но неразумной веры не может быть.

Вспомнил об одном письме, где автор просил помочь ему в распространении его мировоззрения.

– Моя некоторая известность… Пусть Толстой скажет, и тогда все поверят. Если я каждую глупость буду подтверждать своим словом, то мне скоро перестанут верить.

Заговорили по поводу полученной от индуса книги о науке в Индии.

– Что же, наука в Индии развивается? – спросил кто-то.

– Слава Богу, не развивается, – засмеялся Л.Н. – А у нас так вот развивается: профессоров много.

Вечером за чаем говорили о цензуре печати. Л.Н. сказал:

– Цензура временно удерживает слово и людей в известных границах, а потом накопившаяся сила прорывает ее. Но правительство достигает своей цели: для него – apres nous le deluge*. В сущности, запрещение писателя увеличивает его значение. Так это видно на Герцене. Если б он жил в России, то, весьма вероятно, сделался бы просто писакой, вроде Андреева. Писал бы с утра до ночи.

Вечером Л.Н. читал написанные мною письма.

– Что, Лев Николаевич, у меня язык ясный, понятный? Мне Лева Сергеенко говорил, что он вычурный в моих письмах и может быть непонятен простым людям.

– Точный, – отвечал Л.Н., – что я одобряю. Но все-таки литературный. Ну, да мы все так!.. Вот у Семенова язык совсем простой, народный. Иногда такие меткие слова встречаются! Я всегда их подчеркиваю.