Вчера Л.Н. утром встал было с постели, но, почувствовав себя слабым, слег снова. Сегодня же он совершенно здоров. Просил своего врача, Душана Петровича Маковицкого, сказать мне, чтобы я вошел к нему. В своем кабинете он просматривал переписанные набело листы упрощенного варианта «На каждый день», лежавшие на выдвижном столике. Они вновь были покрыты поправками. Узнав, что я еще не просмотрел черновых листов этого варианта, Л.Н. заявил, что это хорошо, так как они написаны были неразборчиво, и что теперь он даст мне их переписанными начисто. На первый раз, чтобы ознакомиться с характером моей работы, он дал мне листы дней за десять, тем более что остальной материал ему еще нужен был для просмотра.
– Здесь некоторые изречения будут совсем не те, что в корректуре, будут представлять две разные версии, и вы должны выбрать одну из них, какая, на ваш взгляд, более подходит для вашей братии, для интеллигентов, и вставить ее в корректуру… А иногда будут новые вставки, вы также выберите те из них, которые годятся, и внесите в корректуру. И смелее работайте, свободнее!.. Мне интересно будет ознакомиться с тем, что вы сделаете. А мне ужасно надоела работа над этим «На каждый день» и хочется скорее отделаться от него за весь год.
Я сообщил о том, что Чертков предполагает издавать нечто вроде журнала, в котором были бы сведения о ходе свободно-религиозного движения, помещались бы наиболее интересные письма к Толстому и т. д.
– Зачем это он затевает! – воскликнул Л.Н. – Впрочем, – тотчас же спохватился он, – это я сужу со своей точки зрения: у меня так много дела, что я всегда стараюсь ото всего лишнего избавиться и заниматься только более важным.
И потом он уже внимательно и сочувственно прослушал мои объяснения о цели и значении предполагаемого издания.
– Я сейчас был занят письмами о кооперативном движении, которых получил несколько, – говорил он. – И я отвечал так, что кооперативное движение не может занимать человека всецело, что это – только часть религиозного движения; но что участие в нем совместимо с человеческим достоинством, так как не связано с насилием… А то ведь нынче всё положительно на нем основано. Даже такое высокое занятие, как учительство, до чего низведено!.. Мне недавно один учитель писал, что он прямо не знает, что ему делать, чему ему учить своих учеников…
25 января
Опять ездил к Л.Н. с нечаянным спутником, одним из единомышленников и старых знакомых его, бывшим петербургским студентом Михаилом Скипетровым. Скипетров пришел ко мне от Сережи Булыгина, которого он уже знал. Вынул и показал мне в высшей степени ласковое и трогательное письмо Толстого к нему…
Сам страшно кашляет и, видимо, устал и ослаб после пройденных двенадцати верст. На мой вопрос, здоров ли он, Скипетров прямо ответил, что нет, что у него чахотка. Ему трудно было продолжать разговор, и он лег отдохнуть. И лежа всё кашлял.
Потом он рассказал о своих встречах с Толстым. Их было, кажется, всего две. Первая отличалась необыкновенным душевным подъемом как у Скипетрова, так и у Л.Н. Оба они, по словам Скипетрова, сидя на садовой скамейке, плакали и не могли от слез говорить… Скипетров, сам необыкновенно, как это говорят, «душевный» человек, рассказал Л.Н. историю смерти своего отца, говорил о радостных ощущениях силы жизни, несмотря на болезнь, о красоте природы… и Толстой плакал.
Когда мы приехали в Ясную Поляну и я сказал Л.Н., что приехал и хочет видеть его Скипетров, «которому вы писали», тот сейчас же вспомнил его.
– Да, как же, как же! – воскликнул он. – Я его помню по нашей беседе в парке… Пожалуйста, просите его!
Я сначала сдал Толстому свою работу. Он поразился, что я выбрал ему о неравенстве шестьдесят мыслей.
– Я ничего подобного не ожидал! Я только две мысли выбрал пока из «Круга чтения»… Откуда вы выбирали?
Я ответил, что преимущественно из «свода» его мыслей, составляемого Чертковым и Федором Страховым, а затем из Хельчицкого и особенно Карпентера; кроме того, по одной мысли от Шестова и Николая Николаевича Страхова.
Снова Л.Н. повторил, что хочется ему скорее кончить работу.
– Над «доступным» «На каждый день» я работаю с любовью, – говорил он, – а тот (должно быть, предназначавшийся «для нашей братии, интеллигентов». – В.Б.) мне надоел, и хочется скорее пустить его как есть!
Пришедший затем Скипетров рассказал Л.Н. о своих переживаниях в прошлую осень, когда в нем совершился переворот в сторону свободно-религиозного мировоззрения. Между прочим, он говорил, что отчасти под влиянием болезни испытывает иногда душевные страдания. Кстати, всё это он прежде уже говорил мне, и потому я не выходил из комнаты.
– Вот на это я вам скажу, – начал Толстой, – что бывает со мной, в мои восемьдесят два года, и раньше бывало… У меня болит печенка, и оттого многое, что прошло бы незаметно при нормальных условиях, останавливает меня, служит препятствием… Оттого, я думаю, что и у вас было то же, то есть ваши душевные страдания зависели от вашей тяжелой болезни. Вообще физическая сторона в человеке часто оказывает большое влияние на духовную.
– Недавно, – продолжал Л.Н., – я получил большое письмо от заключенного в тюрьму Калачева[3], всё проникнутое радостным настроением, духовным подъемом… И все так себя там чувствуют. Это понятно. В четырех стенах, в тюрьме, где больше ничего делать не остается, ничто иное невозможно – духовное сознание пробуждается и растет всё больше и больше… Калачев о поселенцах пишет, что один из них говорил: «Ворону гораздо жалчей убить, чем человека, с нее ничего не возьмешь, а у человека хоть плохая одежда, да на рубль возьмешь»… И вот каторжники, матерщинники, во вшах, а духовному состоянию их прямо завидуешь!
Скипетров заметил, что он все-таки не чувствует себя достаточно укрепившимся в религиозных взглядах, в вере в Бога, не уяснил себе всего окончательно.
– Душа моя, – порывисто и горячо воскликнул Л.Н., – да ведь в этом вся жизнь!..
Затем на вопрос Скипетрова о том, признает ли Толстой в науке самостоятельные теоретические вопросы, помимо их прикладного значения, как, например, открытия астрономии и т. п., Л.Н. ответил:
– Я их никогда не отрицал. Я только говорю, что в наше время этот интерес невозможен. Знания должны развиваться равномерно. Между тем в наше время одни из них чрезвычайно вытянуты, удлинены, а другие остаются в зачаточном состоянии. Это уродливо, ненормально… Но в другое время, я не отрицаю, все эти параллаксы и кометы Галлея будут иметь значение. Об этом скоро выйдет моя переписка со Шмитом, немецким анархистом, хорошим человеком, но, к сожалению, очень ученым. Я отвечаю на его возражения.
Затем Л.Н. поделился с нами своей мыслью о том, что необходимо составить самоучители – именно самоучители, а не учебники – по разным отраслям наук для тех людей, которые жаждут знаний, образования и не могут найти его нигде, иначе как и школах, которые только развращают. Люди эти, от которых Толстой получает ежедневно письма, – преимущественно молодые крестьяне, только-только грамотные, окончившие разве лишь низшую школу. В первую очередь необходимы самоучители по языку и математике (арифметике, геометрии), а также по совершенно новому предмету – «Истории нравственного движения человечества». Л.Н. уверен, что «Посредник»[4] возьмется печатать эти самоучители и получит доход и что они необходимы.
Как это ни странно, эта же мысль о точно таких самоучителях приходила уже раньше и мне. Теперь я всей душой посочувствовал идее Л.Н. О них он говорил уже с Буланже. Так как этот последний находился сейчас в Ясной Поляне, Толстой захотел позвать его. Для этого он несколько раз крепко постучал кулаком в стену у своего столика. Явилась Александра Львовна, которую он и просил вызвать Буланже.
– Павел Александрович, – сказал он, когда тот пришел, – вот эти господа, то есть не господа, а братья, друзья, будут работниками над самоучителями, а вы – главный редактор…
И Л.Н. вновь развил стою идею о самоучителях.
Потом Буланже стал читать Толстому в нашем присутствии свою статью с популярным изложением жизнеописания и учения Будды. Л.Н. делал замечания и поправки. Потом он пошел принимать ванну, и чтение прервалось. Все мы попрощались и ушли.
26 января
Вечером в аллею яснополянской усадьбы почти одновременно въехало двое саней: мои и чьи-то запряженные парой, с бубенчиками. Оказалось, приехал из Ясенок писатель Сергеенко, с которым мы и познакомились у крыльца дома Л.Н. С сыновьями Сергеенко Алексеем и Львом я познакомился и подружился еще в Крёкшине, у Черткова. Сергеенко привез граммофон и недавно вышедшие пластинки с голосом Толстого.
Наверху, в столовой, Л.Н. играл в шахматы, кажется, с Сухотиным. Там был и сын Л.Н. Андрей с женой. Поздоровавшись, Толстой просил меня подождать. Я спустился в комнату Душана Петровича.
Через некоторое время Л.Н. пришел и продиктовал мне поправки к его ответу на письмо о «загробной жизни», полученное из Сибири. Так как на столе у Душана чистой бумаги не оказалось, то я писал на листах, вырванных из записной книжки. Заметив, что я вырываю вторые два листа, Толстой сказал:
– Ай-ай! Сколько вы бумаги вырвали!.. Ну, я вам подарю записную книжку, у меня есть лишняя… Меня Софья Андреевна награждает ими.
Работу мою он обещал просмотреть утром, а пока просил Татьяну Львовну дать мне следующие листы «доступного» «На каждый день» и предложил остаться послушать граммофон.
Толстой и сам слушал граммофон вместе с другими. Он почти всё время молчал, когда граммофон сначала воспроизводил его, а потом – Кубелика, Патти, Трояновского.
Но во время слушания произошел интересный инцидент. Машина стояла в гостиной, причем отверстие трубы направлено было в зал, вероятно, для вящего эффекта. Слушатели сидели в зале (столовой) полукругом, у двери в гостиную. Потом граммофон почему-то перенесли в зал и поставили на большой стол, близко к противоположной от входа стене, повернув трубу к углу, где за круглым столом, уютно освещенным лампой, поместились все Толстые и Сухотины.