– Это я так живо чувствую по отношению к самому себе, – произнес Л.Н. – Это особенно верно о длинной жизни, как моя.
В «Русском слове» читал статью Александра Измайлова «Две исповеди по седьмой заповеди (Новые дневники Добролюбова и Чернышевского)». Статья очень понравилась Л.Н., но, кажется, только ее начало – рассуждения о хороших и плохих книгах; конец же, самые «исповеди» Добролюбова и Чернышевского и рассуждения Измайлова по этому поводу, Л.Н. едва ли прочел полностью, а если бы и прочел, то, я думаю, едва ли похвалил. Очень не понравилась ему напечатанная в том же номере статья «Военная энциклопедия», с восхвалением патриотических заслуг господина Сытина[27].
Почти на каждой остановке Л.Н. выходил гулять. Один раз говорил с какой-то дамой-вегетарианкой. На другой остановке подошел ко мне и говорит:
– Посмотрите, какая у жандарма характерная физиономия!
– А что?
– Да вот посмотрите.
Я прошелся. Жандарм как жандарм: толстый, откормленный, довольно добродушного вида.
Я остановился неподалеку от входа в вокзал. Тут же собралась кучка народа.
– Это он? – переспрашивали друг друга.
– Он, как же, он, – отвечал, подходя, жандарм. – Он в прошлом году, – лицо жандарма расплылось в улыбку, – прислал телеграмму, говорит: вышлите за мной телегу!
Жандарм беззвучно засмеялся, и туловище его заколыхалось.
– Телегу вышлите!
Публика вообще очень занималась Л.Н. На каждой остановке кондукторы тотчас же сообщали, что в поезде едет Толстой, и вот начальник станции, телеграфисты пробирались потихоньку вдоль поезда и заглядывали в окно нашего отделения вагона. Если Л.Н. гулял, все следили за ним. Здоровались далеко не все, но те,
которые здоровались, делали это как будто с особенным удовольствием; они поджидали его и при проходе радостно, громко, хором провозглашали: «Здравствуйте, Лев Николаевич!»
Толстой в ответ снимал фуражку.
Однажды, когда наш поезд уже отходил, мы услыхали за окном разговор:
– Толстой!
– Да неужели?!
– Да неужели, – повторил Л.Н.
Поезд ушел, и тот, кто вскрикнул это изумленно-восторженное «да неужели!», так и не увидел Толстого.
Кондукторы обходительны в высшей степени. В наше отделение вагона никого не пускают, стараются перевести на другое место, если кто успеет к нам сесть. Но так как Л.Н. не имел ничего против других пассажиров, то они у нас не переводились.
На одной станции он захотел выпить чаю и задержался в буфете после второго звонка. Я пошел поторопить его. Л.Н. вышел, а стакан с чаем Душан взял в вагон. Заметив нашу торопливость, обер-кондуктор любезно произнес: «Ничего-с, я подожду» (давать свисток. – В.Б.).
– Все-таки большинство к вам хорошо относится, Лев Николаевич, – сказал я в вагоне.
– Да это повальное! – ответил он, и одним этим словом прекрасно определил сущность преувеличенного любопытства, которое проявляло к нему большинство современников. Словечко это поразило меня сначала, и не далее как сегодня я успел убедиться в том, насколько оно справедливо.
– Приедет ли Чертков к Сухотиным? – спрашивал Л.Н. – Мне это будет очень приятно.
Об отъезде Толстого Черткову была дана телеграмма. Сам же он хлопочет о разрешении если не вернуться в Телятинки, то хоть приехать в Кочеты на время пребывания там Л.Н.
Интересно, что в прошлый его приезд в Кочеты Чертков, желавший повидаться с ним, жил не в Кочетах, находящихся в пределах Тульской губернии, а за четыре версты от них, в деревне Суворово, которая относится к Орловской губернии. Л.Н. говорил, что это напоминает изгнание Вольтера, который построил свой Фернейский замок так, что гостиная в нем была во Франции, а спальня – в Швейцарии.
– Я сегодня утром выхожу на балкон, – рассказывал Л.Н., – вижу, голубь. Я подхожу к нему, он сидит, не боится. Подхожу еще – не улетает. Что такое? Смотрю, другой голубь бьется о стекла и не может вылететь, а это дружка его сидит и ждет. Хочу того выпустить, а он боится, бьется. Насилу я его высвободил.
Но вот и Орел. Нужно пересаживаться на другой поезд, которого ждать около часа. Вещи вынесли в вокзал. В отдельной комнатке при буфете первого и второго классов Душан стал разогревать овсянку. Из вегетарианских блюд в буфете нашлась только спаржа. Ее поздно приготовили, и Л.Н. ел ее уже в вагоне, причем буфетчик предоставил в его распоряжение всю посуду, позволив ее увезти, с тем чтобы доставить ему обратно с какими-нибудь попутчиками. Но Л.Н. успел поесть до отхода поезда.
С Орла отношение публики к Толстому круто изменилось. Определились две главные черты: назойливость и невежливость. Не знаю, отчего это. Возможно, что от большей «цивилизованности» публики.
Пока Л.Н. ел в буфете, у окна и у двери толпились любопытные, разглядывавшие его очень бесцеремонно. Когда по длинной платформе мы пошли с вещами к поезду, за нами двигалась вереница тихих, безмолвных, пристально рассматривающих Толстого людей. При встрече никто не кланялся (видимо, потому, что люди эти считали, что они «незнакомы» с Толстым: ведь они не были друг другу представлены!). Когда мы с грехом пополам поместились в вагоне, где и без того уже было тесно, толпа эта набилась туда, наполнила и наше и соседние отделения и так же безмолвно, неподвижно наблюдала Л.Н. У окна вагона, где ему освободили местечко, на платформе тоже собралась кучка любопытствующих. Так как платформа в Орле очень приподнята, то с нее можно видеть всю внутренность вагона, и любопытствующие глядели поэтому на Толстого в упор. Это полное отсутствие всякой деликатности производило крайне тягостное впечатление.
Скоро в вагоне стало нестерпимо душно. Поезд всё не трогался.
Я радовался только одному: что Л.Н. относится к зевакам как должно, а именно с величайшей невозмутимостью, продолжая делать свое дело под этими устремленными на него со всех сторон взорами. Он ел спаржу (едва можно было из-за тесноты поднять от стенки вагона доску столика), грыз потом какие-то сухарики, угощал ими бывших тут же ребятишек, читал газету.
Через вагон стали проходить целые группы любопытствующих: дамы, барышни, чиновники. Подходит к Л.Н. господин, представляется директором реального училища, благодарит его за когда-то присланный для учеников этого училища портрет и уходит.
С площадки вагона я слышал, как какой-то господин на платформе говорил жандарму, ядовито усмехаясь:
– Надо, надо графу спаржей побаловаться!..
Потом, когда поезд тронулся, этот господин подсел к Л.Н. и все время заговаривал с ним. Это был не то сыщик, не то обычный на железных дорогах тип всезнающего коммивояжера. Во всяком случае, общего с Толстым он, конечно, ничего не имел.
Собрались вокруг них и другие охотники поговорить. Завязался незначительный разговор.
Скоро духота и разговор, должно быть, утомили Л.Н. Он вышел на площадку. Я решил выйти с ним вместе, просто посмотреть, как ему там будет. Выглядел он уже очень усталым.
На площадке оказалось не лучше. Было так же тесно, как в вагоне, и, кроме того, накурено. Из публики, состоявшей из нескольких полицейских и каких-то штатских неопределенного вида, никто не подумал уйти, когда вошел Л.Н., и уступить ему место, только немного посторонились.
Один полицейский, желая быть любезным, подставил ему открытый портсигар.
– Вы курите?
– Нет, – возразил Толстой с добродушным видом, – я раньше курил, а потом бросил и совершенно не понимаю, как могут люди брать в рот эту гадость.
Слушатели согласились с ним. Кто-то стал развивать его мысль.
Чтобы не увеличивать духоты, я ушел опять в вагон. Через некоторое время Л.Н. тоже вернулся. Кое-как удалось освободить для него скамейку, чтобы полежать, так как очевидно было, что он очень утомился.
По пути на всех остановках в наш вагон пробирались любопытствующие: обычно всё начальство каждой станции и пассажиры из других вагонов.
Конечно, это было чисто внешнее любопытство. И прав Л.Н., что не придает никакого значения такому вниманию к нему. Я уверен, что половина, если не больше, из этих людей не прочла ничего из писаний Толстого. Это вроде одной бабы в вагоне, которая ехала вместе с нами, в соседнем отделении. Она видела, что все смотрят на Толстого, и, решив, вероятно, что так всем нужно делать и что это признак хорошего тона, поднялась на скамью позади Л.Н., оперлась руками о перегородку, положила на них голову и мутными, сонными глазами меланхолически смотрела на лысину его всю дорогу. О чем она думала?
Но вот наконец и станция Благодатное, откуда мы должны ехать на лошадях пятнадцать верст в Кочеты. Поезд с шумом подлетает к платформе. Мы с Душаном высовываемся из окон. Ах, как хорошо! Татьяна Львовна стоит у дверей станционного здания и радостно машет нам зонтиком. Слава богу, приехали!..
Мы прошли сначала в комнату первого и второго классов. Публика, узнавшая Толстого, не отходила от двери этой комнаты, ожидая, когда Толстой выйдет. Набралось много народу, в том числе крестьян.
Я спросил у одного парня, молча и сосредоточенно глядевшего на дверь, за которой был Л.Н.:
– Вы читали что-нибудь из его сочинений?
– Нет.
– Значит, вам только говорили о нем?
– Кто говорил? Нет, ничего не говорили.
– А вы знаете, кто это?
– Не знаю.
Я уже не стал спрашивать, зачем же он стоит.
Так кончилось наше путешествие. Дорогу до Кочетов проехали быстро в четырехместной пролетке, на четверке лошадей. Л.Н. оживился, восхищался видом свежих зеленых полей, красивыми старинными одеждами женщин в деревнях, встречающихся по дороге. По случаю воскресенья народ весь был на улицах и разодет по-праздничному. Все время по лицу Л.Н. скользила радостная улыбка. По приезде он говорил, что теперь уже не скоро уедет, и шутя пугал этим хозяев. Те отвечали радушными приглашениями погостить подольше.
– Не будет теперь ни приходящих за пятачками, ни судящихся, ни матерей, которых ты должен примирить с дочерьми, – говорил Л.Н. – И хороших гостей много, но все-таки это утомляет.