Вот мысль французского философа, которая так тронула Л.Н.:
«Своя воля никогда не удовлетворяет, хотя бы и исполнились все ее требования. Но стоит только отказаться от нее – и тотчас же испытываешь полное удовлетворение. Живя для своей воли, всегда недоволен; отрекшись от нее, нельзя не быть вполне довольным. Единственная истинная добродетель – это ненависть к себе, потому что всякий человек достоин ненависти своей похотливостью. Ненавидя же себя, человек ищет существо, достойное любви. Но так как мы не можем любить ничего вне нас, то мы вынуждены любить существо, которое было бы в нас, но не было бы нами, и таким существом может быть только одно – всемирное существо. Царствие Божие в нас (Лк. XVII, 21); всемирное благо в нас, но оно не мы».
За обедом Душан сообщил Л.Н., что один чешский поэт прислал ему два стихотворения – о Лютере и о Хельчицком.
– Ах, о Хельчицком, это в высшей степени интересно! – воскликнул Толстой.
Душан передал вкратце содержание стихов. О Лютере говорилось, что хотя он победил Рим, но сатану в себе, своих пороков, не победил.
– Это мне сочувственно, – сказал Л.Н., – тем более что у меня никогда не было… уважения к Лютеру, к его памяти.
Вечером – опять тяжелые и кошмарные сцены. Софья Андреевна перешла все границы в проявлении своего неуважения к Л.Н. и, коснувшись его отношений с Чертковым, к которому она его ревнует, наговорила ему безумных вещей, ссылаясь на какую-то запись в его молодом дневнике. Я видел, как после разговора с ней в зале Л.Н. быстрыми шагами прошел через мою комнату к себе, прямой, засунув руки за пояс и с бледным, точно застывшим от возмущения лицом. Затем щелкнул замок: он запер за собой дверь в спальню на ключ. Потом он прошел из спальни в кабинет и точно так же запер на ключ дверь из кабинета в гостиную, замкнувшись, таким образом, в двух своих комнатах, как в крепости.
Его несчастная жена подбегала то к той, то к другой двери и умоляла простить ее («Левочка, я больше не буду!») и открыть дверь, но Л.Н. не отвечал… Что переживал он за этими дверьми, оскорбленный в самом человеческом достоинстве своем, Бог знает!..
4 августа
В Ясной получена телеграмма от В.Г.Короленко: «Был бы счастлив побывать, прошу сообщить, не обеспокою ли Льва Николаевича». Софья Андреевна отвечала: «Все будут рады вас видеть, приезжайте».
Владимир Григорьевич просил передать Л.Н. привет, как обыкновенно, и сказать, что лучшее, о чем он бы мечтал по отношению к Толстому, это чтобы он уехал из Ясной Поляны к Татьяне Львовне в Кочеты.
– Да я и сам об этом подумываю, – неопределенно ответил Л.Н., когда я передал ему слова Черткова.
5 августа
Я сидел у Л.Н. в кабинете.
– Софья Андреевна нехороша, – говорил он. – Если бы Владимир Григорьевич видел ее – вот такой, как она есть сегодня!.. Нельзя не почувствовать к ней сострадания и быть таким строгим к ней, как он… и как многие, и как я… И без всякой причины! Если бы была какая-нибудь причина, то она не могла бы удержаться и высказала бы ее… А то просто ей давит здесь, не может дышать. Нельзя не иметь к ней жалости, и я радуюсь, когда мне это удается… Я даже записал.
Л.Н. нащупал в карманах записную книжку, достал ее и стал читать. Неожиданно вошла Софья Андреевна, чтобы положить ему яблоки, и начала что-то о них говорить… Он прекратил чтение, отвечая на слова Софьи Андреевны. Потом она вышла, по-видимому, недовольная моим присутствием в кабинете и как будто что-то подозревающая, и он кончил чтение.
Вот мысль, которую Л.Н. прочел:
«Всякий человек всегда находится в процессе роста, и потому нельзя отвергать его. Но есть люди до такой степени чуждые, далекие в том состоянии, в котором они находятся, что с ними нельзя обращаться иначе, как обращаешься с детьми – любя, уважая, оберегая, но не становясь с ними на одну доску, не требуя от них понимания того, чего они лишены. Одно затрудняет в таком обращении с ними – это то, что вместо любознательности, скромности детей у этих детей равнодушие, отрицание того, чего они не понимают, и, главное, самое тяжелое – самоуверенность».
– И сколько таких детей около нас, – добавил Л.Н., указав рукой на дверь, – среди окружающих! Кстати, вот работа для вас, переписать это – вот сколько накопилось – в тетрадь…
То есть нужно было из записной книжки набросанные начерно мысли переписать в дневник. И вот он, великий Толстой, сгорбленный, седенький, стал на табуретку, протянул руку и из-за полки с книгами достал тетрадь дневника, которую и подал мне: он прятал тетрадь от Софьи Андреевны…
Условились, чтобы я переписал внизу, в комнате Душана, подождал возвращения Л.Н. с прогулки и отдал бы ему тетрадь.
– Хотя тут ничего и нет такого, – сказал Л.Н., перелистывая тетрадь…
6 августа
Ездили с Л.Н. на «провалы», за деревни Бабурину, Дёминки и Мясоедову. «Провалы» – небольшие, мрачные, бездонные озера в старом дубовом лесу, образовавшиеся действительно вследствие того, что почва вместе с росшим на ней лесом провалилась в этих местах куда-то в глубину. Это было еще на памяти Л.Н. Он помнил деревья, свешивавшиеся с боков «провалов» вниз. Да и теперь видно, как местами по берегам озер почва изломана и точно готова осесть тоже вниз, в пропасть. «Провалы» – одна из живописнейших окрестностей Ясной Поляны.
Когда Л.Н. отдыхал после прогулки, явился Короленко. Он пришел пешком с Засеки, где сошел с поезда, не зная, что там нет ямщиков. Я первый встретил Владимира Галактионовича и провел в зал. Сейчас же пришла туда и Софья Андреевна, извещенная о приезде гостя.
Короленко – почтенный седой старик, невысокого роста, коренастый. Благообразное, спокойное лицо с окладистой бородой и добрыми глазами. Движения неторопливы, мягки, определенны. Чисто и просто одет в темную пиджачную пару.
Перед обедом вышел Л.Н.
– Я приготовил фразу, что вы напрасно не известили нас о приезде, – говорил он, здороваясь с гостем, – напрасно истратили три рубля на ямщика… Знаю, знаю! А вы пешком со станции пришли…
– Счастлив видеть вас здоровым, Лев Николаевич! – говорил Короленко.
Как и можно было ожидать, Л.Н. сразу заговорил о статье Владимира Галактионовича о смертных казнях. Короленко указал, что благодаря письму Толстого об этой статье она действительно получила огромное общественное значение. Л.Н. говорил, что если это и случилось, то в силу достоинств самой статьи.
Сели обедать. Тут во время разговора обнаружилось, что Короленко глуховат. После он объяснил, что недавно был болен и ему заложило уши от хины.
Заговорили о декадентстве в литературе и в живописи. Короленко хочет найти более глубокую причину его появления, чем простое манерничанье или оригинальничанье. Рассказывал о знакомом художнике, намеренно в живописи употреблявшем «синьку», то есть скрывавшем определенные контуры и тона картины под темными пятнами – нарочно, как он говорил, чтобы не показывать богачам, которые покупают его картины, натуру красивой.
– Н-не знаю! – нерешительно восклицает Толстой. – Восхищаюсь вами, вашей осторожностью, с которой вы относитесь к декадентству, восхищаюсь, но сам не имею ее. Искусство всегда служило богатым классам. Возможно, что начинается новое искусство, без подлаживания господам, но пока ничего не выходит…
Говорили о музыке.
Л.Н.:
– Настоящее искусство должно быть всем доступно. Теперешнее искусство только для развращенных классов, для нас. Как я ни люблю Шопена, а думаю, что Шопен не останется жив, умрет для будущего искусства… Настоящего искусства еще нет.
Говорили о Законе 9 ноября. Короленко высказывался как-то осторожно. Л.Н. определенно высказал свой взгляд на землю как на предмет, не могущий быть частной собственностью.
Между прочим, за обедом Софья Андреевна рассказывала о своем столкновении с покойным Победоносцевым, когда она ездила к нему ходатайствовать о разрешении издания «Полного собрания сочинений Толстого». Победоносцев говорил ей: «Я, графиня, в вашем муже ума не признаю: ум – гармония, а у него всё углы». Тогда
Софья Андреевна возразила: «Позвольте в таком случае, Константин Петрович, напомнить вам изречение Шопенгауэра: “Ум – это фонарь, который человек несет перед собой, а гений – это солнце, освещающее всю вселенную”».
– Ну, этак-то уж не годится говорить, – вставил в этом месте рассказа Л.Н.
– Отчего? – возразила Софья Андреевна. – Я просто оскорбилась за своего мужа.
Она добавила при этом, что издания Победоносцев ей все-таки не разрешил.
После обеда и кофе Л.Н. некоторое время занимался у себя в кабинете. Короленко разговаривал с Софьей Андреевной.
Подали чай. Вышел Л.Н. Собрались все, в том числе вызванный из Телятинок Гольденвейзер, и снова завязался оживленный разговор. Короленко оказался очень разговорчивым вообще и, кроме того, прекрасным рассказчиком. Материал для рассказов в изобилии давали ему воспоминания его богатой событиями жизни. Куда ни забрасывала его судьба! То он в ссылке в Пермской губернии, то «послан дальше» – в Якутскую область, то он в Америке, на выставке в Чикаго, то в Лондоне, то, с тросточкой в руках, пешком, с одним «товарищем» (Короленко всё говорит: «с товарищем, мои товарищи», что отчасти рисует его мировоззрение) бродит по России, по самым глухим ее уголкам, монастырям, среди сектантов и т. д.
Л.Н. с особенным интересом слушал рассказ Короленко о том, как он видел Генри Джорджа. Это было на выставке в Чикаго. Устраивались всевозможные конференции, и вот одна из них была конференция Генри Джорджа – о едином налоге. Происходило это в огромном помещении, была масса публики. Джордж? Да, он был уже седой старик. И вот во время чтения один человек из публики задает вопрос: «Скажите, пожалуйста, как вы смотрите на вопрос о том, допускать или не допускать китайских рабочих в Америку?» (Л.Н.: «Да ну, и что же он?») Джорджу, видимо, вопрос этот был неприятен, и ему не хотелось отвечать. Но потом он обращается к тому, кто спрашивал, и говорит: «Хотя это к делу и не относится, но если вы хотите знать мое личное мнение, то я думаю, что наплыв китайцев в Америку следует регулировать…» (Л.Н.: «Эх, не ожидал!») Тогда вскакивают трое – последователи Генри Джорджа: «Учитель, мы не согласны!» (Л.Н.: «Молодцы!») И начинают доказывать противоречие только что сказанного Генри Джорджем с его теорией, которая имеет универсальное значение и которую он недостаточно ценит… (Л.Н.: «Прекрасно!»).