Дневник шизофренички — страница 13 из 21

В конце концов под воздействием ванн, успокоительного и усталости я впала в состояние ступора. Я лежала на кровати, на спине, без движения, в состоянии полной индифферентности. Врачи и медсестры думали, что я никого не узнавала, но это было не так. Мое безразличие и внутренняя пустота были столь велики, что не давали мне никакой возможности хоть как-то проявлять свои ощущения. Когда я вновь увидела Маму, я узнала ее и даже увидела, что она плачет, потому что медсестра силой открыла мне глаза. Я почувствовала, что рвусь к Маме и хочу ей что-то сказать, но единственными моими словами были: «Я, я… домой, домой… Мама, Мама…»

Мама поняла мое желание быть с ней и взяла меня опять к себе. В тот момент, когда я добралась до своей комнаты, я испытала чувство избавления. И я, та, которую кормили искусственно, смогла попросить: «Хлеба, хлеба, хлеба» и согласилась немного поесть.

Так продолжалось многие месяцы, а может быть, целый год: я пребывала в застывшем состоянии безразличия — то у Мамы, то, чаще, в клинике. Я лежала, свернувшись калачиком, головой к стене, волосы застилали мое лицо, потому что мне не хотелось никого видеть. Время от времени у меня случался приступ вины и страшного отчаяния. Я видела, как исчезают целые города, как проваливаются горы, и все это происходило из-за моего отвратительного преступления, преступления Каина. В один из дней, когда я выла от отчаяния, Мама принесла мне взбитые сливки и, положив мне ложку в рот, сказала: «Съешь этот белый снег — он очистит Рене. Когда Мама дает Рене снег, преступление исчезает, и Рене становится абсолютно чистой и невинной». Когда я съела этот снег, мои тяжелейшие чувства вины и собственной мерзости тут же смягчились. Ко мне вернулась храбрость, и я осмелилась двигаться. Но эта моя «отвага» вскоре сильно затруднила мне жизнь. Одна из моих сестер пришла навестить меня, и когда Мама была рядом, я нанесла сестре легкий удар ладонью, потом замахнулась еще раз, но не ударила. Мама испугалась и сказала моей сестре: «Уходите немедленно, прежде чем Рене дотронется до вас». Эти слова Мамы означали для меня, что она защищает мою сестру и что ей не нравится мой поступок. Тут же я почувствовала, как огромная вина наводняет меня и угрожающие голоса обвиняют меня в преступлении Каина. Я не могла выдержать столько вины. Мама тут же принесла мне сливки. Однако я решительно отказалась, так как чувствовала себя абсолютно недостойной, слишком большой преступницей, чтобы посметь их принять. Мама попыталась дать мне сливки еще раз, и я почувствовала, как перед настойчивостью Мамы в моей душе появляется надежда на прощение. Но, увы, после моего повторного отказа Мама больше не стала предлагать мне «снег» прощения. Если бы только она могла слышать робко поднимавшиеся из уголков моей души мольбы, чтобы она заставила меня принять «снег» прощения, если бы в тот момент Мама положила мне в рот немного сливок насильно, это избавило бы меня от приступа, который последовал позже. К сожалению, Мама не подозревала о моем сильном, хоть и молчаливом желании быть прощенной через «снег». Она видела только то, что было на поверхности: упрямый отказ есть сливки и необузданное возбуждение.

Когда я поняла, что Мама бросила меня одну, наедине с самой собой, с моим преступлением Каина, мое отчаяние стало безмерным. Непереносимая, безжалостная вина заставляла меня выть от боли. Я была не состоянии чувствовать себя еще большей преступницей. Невыразимая, бесконечная вина сдавливала меня своим геркулесовым весом и высвобождала против меня все новые разрушительные силы. Я уже не знала, ни где нахожусь, ни что делаю. Единственная вещь, которая меня занимала, была уничтожить себя, убить это низкое, бессовестное существо, которое я ненавидела до смерти. Голоса против меня вновь разбушевались. Ураган страха сотрясал меня всю целиком.

Меня отвезли в психиатрическую клинику, где через короткое время я впала в состояние полной апатии и ступора. Все мне казалось, как в унылом сне, все мне было безразлично. Я ни на что не реагировала. Врачи и медсестры думали, что я не понимала их приказов и просьб. Но я отлично понимала все, что говорилось и происходило вокруг меня. Между тем все это стало мне абсолютно неинтересным, все вещи казались настолько лишенными чувств и эмоций, что я думала, что ничего из происходящего в действительности не имело ко мне никакого отношения. Я ни на что не могла реагировать, потому что мой жизненный двигатель остановился. Я воспринимала только какие-то образы, которые то приближались, то удалялись, но с которыми у меня не было никаких дел, — я была далеко от них, да, впрочем, и сама я была таким же безжизненным образом.

Когда я вновь увидела Маму, что-то во мне проснулось, и я сделала невероятное усилие для того, чтобы установить с "ней эмоциональный контакт. Но, вопреки моей воле, я смогла лишь пробормотать: «Я… я… мне… я… мне… я…»и это было все.

Так проходили месяцы, долгие месяцы, а я все пребывала в этом состоянии безразличия и немоты, которое лишь иногда прерывалось ужасными приступами вины и враждебности. Голоса атаковали меня, угрожали мне, требовали моей смерти. Однажды Мама дала мне красивого плюшевого тигра — взяв его, я поняла, что он мой защитник и что только он и Мама могут защитить меня от нападений. Я почувствовала сильное облегчение, потому что в те минуты, когда мне хотелось отомстить всем злодеям, он занимал мое место. Он кусал всех, кто хотел мне навредить, меня же — любил. Я была очень горда тем различием, которое он делал между мной и всеми остальными. Я была его избранницей, и он набросился бы на любого, кто пожелал бы мне зла. Он был Мамой, которая защищала меня и предпочитала меня пациентам.

У меня было еще много приступов жуткой виновности. Я переживала бесконечную моральную боль и в такие моменты часами плакала и кричала: «Раите, Раите, Раите. Was habe ich gemacht?[5]» затем я начинала говорить на своем языке, то есть использовать непонятные слова, некоторые из которых — одни и те же — иногда возвращались, такие как «ихтью», «гао», «итиваре», «жибасту», «оведе» и так далее. Я вовсе не старалась их создавать, они приходили сами и абсолютно ничего не означали. Однако их тон, ритм и произношение имели смысл. На самом деле через эти слова я жаловалась, выражала всю глубину своей боли и бесконечное отчаяние, наполнявшее мое сердце. Я не использовала обычных, реальных слов, потому что моя боль, мое отчаяние не были направлены на реальный объект. Система, край Тибета, даже голоса стали мне абсолютно безразличны. Они потеряли всю свою эмоциональную сущность. Голоса выкрикивали абсурдные вещи, которые, впрочем, ничего уже во мне не вызывали — я даже не задумывалась больше о том, что я совершила преступление Каина. Я оказалась за пределами языка, за пределами мышления. Во мне были только пустота и разруха с маленькими островками пугающей душевной боли, которая сопровождалась грохотом обрушения скал невероятной разрушительной силы. В такие моменты я становилась фурией по отношению к себе самой, пытаясь любыми средствами уничтожить себя. Но эта ярость уже не была больше связана с какими-то конкретными представлениями или приказами. Это были чистая ярость, чистая боль, чистая вина, из-за чего они были еще более сильными и непереносимыми, чем тогда, когда сопровождалась хоть какими-то мыслями. Истощенная приступами, которые продолжались целыми днями, я вновь впала в мрачное безразличие. Но даже в этом безразличии я ощущала импульсы уничтожить себя, импульсы, лишенные какой-либо эмоциональной составляющей.

Глава четырнадцатая.Мама начинает заниматься младенцем Иезекиилем

Я присутствовала, когда Мама стала брать на руки куклу, изображающую младенца, которому было несколько месяцев и которому я дала имя Иезекииль. Она его целовала, укутывала, с большой нежностью укладывала в люльку. Первые дни я удовлетворялась тем, что смотрела на это во все глаза. Затем я испытала сильное удивление от того, что, несмотря на ласки и нежности Мамы, с младенцем ничего не происходило. Я все время ждала того момента, когда Мама откажется от Иезекииля, потому что Я не заслуживала того, чтобы жить. В моей голове была полная путаница между мной и Иезекиилем. Когда Мама держала его на руках, я дрожала и боялась, что она слишком рано уложит его в люльку. И когда она это делала, у меня возникало абсолютное ощущение, что именно я была тем, кого она бросала. В один из дней я осмелела и подвинула голову Иезекииля, который был на руках у Мамы, к ее груди. Тем самым я хотела проверить, было ли у меня право на жизнь. И вот Мама прижала Иезекииля к себе и позволила ему долгое время сосать ее грудь. Она проделывала это по нескольку раз в день, и так как это происходило всегда в одни и те же часы, я с тревогой ждала этого и боялась, что Мама забудет. Но Мама не забывала. И тогда я осмелилась начать жить. Импульсы к самоповреждению значительно сократились. Вместо того чтобы проводить целые дни лежа в постели, с головой под одеялом, я оглядывалась вокруг, интересуясь всем, что касалось Иезекииля. Потом я осмелела настолько, что согласилась есть — я, которая всегда отказывалась от еды. Немного позже, когда я увидела, что Мама купает и ухаживает за Иезекиилем, я в свою очередь согласилась, чтобы и меня помыли и поухаживали за мной. Мне это даже доставило удовольствие. Все происходило так, как будто с любовью занимаясь Иезекиилем, Мама и мне давала много возможностей и даже право на жизнь. Постепенно я начала выходить из своего безразличия и все больше и больше интересовалась тем, что говорила Мама и что она делала для Иезекииля. Однако мой интерес был очень ограничен, меня занимали только еда и чистота. Я осмеливалась понемногу радоваться, постепенно становилась все более свободной. Тем не менее меня по-прежнему атаковали ужасные приступы вины.

Глава пятнадцатая.Я возвращаюсь в тело Мамы и возрождаюсь в Иезекииле

Приступы виновности значительно усилились из-за тяжелого пиелонефрита, которым я заболела и который вызвал у меня сильнейшие почечные боли. Эти боли не только не ослабили моего чувства вины, они лишь усилили его, так как были для меня знаком того, что я действительно ужасно виновата, коль скоро меня заставили так сильно страдать. Как раз тогда, когда я так нуждалась в Маме, она тоже тяжело заболела, и на протяжении многих недель за мной ухаживала только санитарка. Разумеется, я не понимала того, что Мама не могла заниматься мной из-за болезни. В моем представлении она была всемогущей, и если она не приходит ухаживать за Иезекиилем, то значит, она меня бросила, и я не должна больше жить. Саморазрушительные импульсы и голоса сразу проснулись, а, главное, возродилась непереносимая вина. Я невероятно страдала в своем собственном теле и со своей душой — единственным моим желанием было вернуться в тело Мамы! Для меня это была раем, но раем запрещенным и полным моей вины, потому что Мама не брала меня больше.