Вчера проснулась в очень приличном настроении, встала вполне довольная ярким солнечным днем, нежным небом и тающим снегом. Все шло хорошо: мама и брат ушли на улицу поглядеть на бушующую толпу. Возвращаются, приносят известия, что на их глазах отнимают от военных шашки и револьверы, солдаты не повинуются высшему начальству, а рассвирепевшие бабы глумятся над человеческим достоинством, преследуя дикими выходками прохожих – офицеров. До этого портниха наша, Марья Константиновна, передавала по телефону, что в ночь на 27-е (или на 26-е, достоверно не знаю) на одной из Рождественских произошла страшная резня: солдаты стреляли в народ. Жертв масса. Значит, настроение напряжено, волнение достигает своего апогея. И вот так, в часу 3-м дня, неожиданно появляется Филипп Артемьевич в своем генеральском облачении, встревоженный и бледный. На улицах перестрелка, угроза военным, острое настроение умов. Сидели, обсуждали на злобу дня, а Михалина служила нам ходячей газетой, поминутно сбегая вниз и принося оттуда свежие известия. К вечеру стало известно, что часть полиции перебита и арестована революционерами, участки подожжены и разгромлены, Арсенал взят, оружие в руках народа, тюрьмы сдались, и политические преступники выпущены на свободу. Архивы и бумаги заключенных были преданы огню, чтобы потом не доискаться и следов освобожденных. Днем была взята русская Бастилия – Петропавловская крепость. Монетный двор отдан под покровительство Государственной думы, а казематы открыты… Если правительство не давало амнистии, чаша народного терпения лопнула, и своей кровью он открыл двери тюрем. Студенты, курсистки, интеллигенция – все присоединились к пролетариату, и в гуле всех голосов различишь только одно: да здравствует свобода, жизнь, правда и счастье… ура!
Ф.А. был страшно напуган известием, что полицейских и военных беспощадно истребляют. Мама оставила его ночевать. Поздно вечером я впервые близко услышала стрельбу теперешнего восстания. Все мирно, тихо сидели в спальне, и вдруг… гул, шум, раскатистый треск… Еще… еще… и еще… Было не страшно, нет, а какая-то странная дрожь пробегала по телу, и внутри становилось так холодно… холодно! Спала я с мамой, и она говорит, что я провела ночь крайне беспокойно, волнуясь и садясь на постели сквозь сон.
А сегодня так привыкла к выстрелам, что казалось странным не слышать их вечером. Ф.А. ушел от нас переодетый штатским. Испуган – horriblement[213]! До его ухода зашел Роман Григорьевич, наш милый, славный, добрый друг. Вероятно, сегодня уедет в Москву, к своим. Я так привыкла к его обществу, что так очень-очень хочется, чтобы он поскорее из Москвы вернулся. У него такие красивые, темные, печальные глаза!..
Родзянко, Милюков, Керенский, почти вся Государственная дума стала на сторону восстания, организует, собирает, приказывает… Вчера войска не слушались офицеров, убивали начальство, а сейчас все в порядке, офицеры командуют по-прежнему, согласуясь с приказаниями Государственной думы, солдаты спокойно воодушевлены, пальба по улицам будто бы прекратилась, организуется городская милиция… Кажется, что беспросветный мрак рабства [развеялся] и светлый золотой луч свободы поднимает дух народа и указывает ему широкий путь счастья, жизни и воли. Amen.
1921 год
Москва. Четверг, 11 августа
Горбатые улицы, мостовые вверх остриями, лавки, фрукты, чистильщики сапог и шоколад, вековые стены, стройно-зубчатые и многоречивые, роскошные цветочные газоны на Театральной площади, вылощенные дэнди, одетые по-английски, с иголочки, – и наряду с этим крикливые автомобили с современными людьми в коже, ремнях, ромбах и нашивках, Николаевский вокзал, старый ли, новый – не разберешь, знакомый ли, незнакомый – не уяснишь себе, вагон 401 с салоном и верховное начальство Мурманской дороги[214]: комиссар дороги Артемов, Игнатий Иванович, изысканный, необыкновенно славный и интеллигентный, начальник дороги Иван Яковлевич Манос, добродушный старикашка с очками на лбу, начальник милиции Зайковский, начальник уголовного розыска – я, начальник снабжения милиции Борис Михайлович Розенберг, остроумный еврей, наглый скабрезный рассказчик неприличных анекдотов, представитель Наркомпути и Наркомфина Петроградского узла Яковлев Борис Михайлович, обходительный, мягкий пожилой человек, старый революционер с нереволюционной внешностью маленького обывателя, замечательно покойный, тихий и мирный.
Выехали из Петрограда во вторник с семичасовым скорым, – для меня, пожалуй, отъезд мой был почти неожиданностью. Главмилиция вызвала Зайковского; он очень любезно предложил ехать и мне для доклада в Центророзыске; я подумала мгновенье – и не менее любезно согласилась. Во-первых, Центр повидать захотелось; во-вторых, удобства большие – свой вагон и отдельное купе, и в довершение всего свои люди, своя компания, с которой я и сжилась во время мурманской поездки и к которой, признаться, привыкла. Дома немного поныли и пожали плечами: как это так, jeune demoiselle, demoiselle de monde[215] – и вдруг одна в мужском обществе да еще в путешествии в московские безвестные страны? Разве не столпотворение, разве не конец? В конце концов, однако, должны были согласиться. Хотя, по существу, и разрешение-то я спрашивала только из вежливости, зная, что все равно поеду, и домашняя санкция мне весьма и весьма маловажна. Эдик, конечно, провожал. Тетя, естественно, затянула минорную песню разлуки, а меня это, к моему ужасу, совсем не растрогало, и я, признаться, даже должного внимания на них не обратила. Отупела ли я или во мне семейный склад заглох – не разберешься.
Розенберг до слез смешил анекдотами, говорили обо всем понемножку. И даже степенный Манос рассказал весьма оживленно какой-то житейский факт о заезжем юном французике, которому показывали деревенские обычаи Новгородской губернии и, между прочим, угостили русской баней со столетними рьяными голыми банщицами.
В Москву приехали около часу дня, падал дождь, небо хныкало, недовольное и хмурое, и, идя в Главмилицию, к Тверскому бульвару, наша милицейская троица глубоко и искренне возмущалась мостовыми и тротуарами. Никакого впечатления Москва на меня не произвела, и то обстоятельство, что я так давно не была в ней, не видела ее кривобоких улиц и опереточных извозчичьих пролеток, совсем не приблизило меня к городу, родному городу, если хотите, и не заставило ни почувствовать, ни воспринять его.
В Главмилиции зарегистрировали у коменданта мандаты и разошлись по специальностям: я – в Центророзыск, Зайковский – к начмилиции Республики Корневу, Розенберг – в Отдел снабжения. Здание, бывший дом банкира Полякова[216], гнетущее и пустое; канцелярия Центророзыска похожа на пивную самого крохотного разряда.
– Где можно видеть начцентророзыска? – спрашиваю у какого-то желтого юнца с желтыми волосиками. Поднял глаза, осмотрел мой портфель, вуалетку и милицейский значок.
– Налево.
На грязной дверце – вывеска-плакат: «Начальник Уголовного розыска Республики. Без доклада не входить. Говорить коротко и ясно».
Прочитала и, улыбнувшись, приоткрыла дверцу:
– Можно?
Сразу глаза упали на знакомое и характерное лицо: острота правильных, словно из камня выпиленных черт, жестокий узкий рот, сжатые виски, черная повязка на одном глазу и зоркий, ястребиный, непонятный взгляд другого, белая матросская фуражка «Балтийский флот» и неизменная вечная папироска в изящных, длинных пальцах. Владимир Александрович Кишкин, легендарная петроградская личность, таинственный тип, никем не разгаданный и никем не понятый. Вокруг него плелось, плетется и плестись будет бесконечное множество самых вздорных, разноречивых, подчас кровавых, а иногда и просто кошмарных басен – от получения воспитания в Училище правоведения до участия в убийстве Шингарева и Кокошкина[217]. Всмотрелся в меня и мгновенно вскочил:
– Товарищ Островская! Какими судьбами? Как я рад!
И в пожатии сухой, тонкой руки действительно почувствовалась приятельская радость увидеть петроградское знакомое лицо[218]. И мне как-то сразу повеселело на душе: все-таки свой, петроградский и знакомый вдобавок, хотя знакомый очень сдержанно и официально, в рамках служебного доклада рассуждающего совещания о построении Железнодорожного уголовного розыска и сердечно-искренней просьбы за арестованного митрополита Цепляка[219]. А здесь показалось, что это вовсе не бывший начпетрогубследрозмилиции и нынешний заместитель начцентророзыска Республики, а кто-то очень близкий и дружеский.
За американским столом сидел маленький коренастый человечек с упорным бритым лицом, весь в штатском, в галстуке и воротничке, так странно и непонятно непохожий на начальника Уголовного розыска РСФСР – Владимир Алексеевич Кожевников. Кишкин познакомил.
– Присаживайтесь, Софья Казимировна, что слышно нового, хорошего? Что привезли?
Поговорили, посетовали на несчастное положение угрозыска, определенно отказались дать что-либо веское и точное, мгновенно вскрыли предо мною весь ужас центральной борьбы за власть, вносящей смерть и гибель всему делу, вскользь вспомнили Петроград, остановились на общей гражданской скорби всех «уголовников», попавших в лапы милиции.
Об инструкциях и директивах сказали следующее: «У нас ничего нет, и сами мы ничего не знаем. Вот хорошо, что вы с мест приехали, может быть, дадите кое-что положительное – поучимся». Слова меня поразили, как гром, и даже улыбнуться не захотелось. Центр – живое пламя, бесконечное кипение докладов, переговоров и совещаний. Большие люди с большими разговорами, вся Республика в руках, руководящая и измеряющая власть – и вдруг какой-то начугрозыска Мурманской линейки может дать что-то такое, чему надо было бы и должно поучиться.