Дневник — страница 24 из 68

Следующая сцена повторяется подряд несколько раз:

Все в смятении. Некоторые прячутся, некоторые затихают, а другие стараются быть незаметными, словно их на самом деле и нет. Глубокая тишина. И издали – из другого вагона – долетает страшный и пронзительный свист. В жизни такого никогда не слыхала. Это старший кондуктор оповещает, предупреждает о своем приближении. Наконец он входит – широкий, тучный, молчаливый – в форменном пальто с блестящими пуговицами и широкополой шляпе. В руке у него связка громадных ключей, которыми он ежеминутно потрясывает, и они звенят и грохочут. Лицо его отталкивающе: широкое, желтое, с маленькими, дико сверкающими глазами, раздавленным носом, вывороченными и сжатыми губами. Он напоминает страшных китайских божков зла. Он на всех смотрит – пытает глазами. Я знаю, что он ищет тех, кто едет неправильно. Я спокойна, но робею перед ним, хотя билеты у меня в исправности.

(Снова обрыв.) Москва. Двор католической церкви. Мама приказала мне и Эдику найти тетю. Мы ищем и находим ее на скамейках, поставленных почему-то во дворе против церковного входа. Тетя полная, хорошо выглядит, прекрасно одета, как одевалась раньше. Она встает, идет к нам, улыбается. Белые перчатки и молитвенник.

– А за мною madame Ваннэ! – говорит она.

Мы с братом оглядываемся: со следующей скамейки поднимается подруга тети, m-me В[аннэ], мы смущенно с ней раскланиваемся и передаем ей приглашение мамы пить чай. Она почему-то очень изменилась – страшно выросла – и видом и низким голосом напоминает старуху княгиню Минеладзе. В этой части сна мы с Эдиком – дети, подростки. (Снова обрыв.)

Какая-то незнакомая квартира в Москве, куда мы недавно приехали. Комнаты небольшие – всюду еще не разобранные вещи, узлы, чемоданы, сундуки. В столовой мама угощает чаем тетю и Ваннэ. Мне кажется, что кто-то звонит – я выхожу в крохотную темно-красную переднюю, отделанную орехом, с тусклыми и темными зеркалами. Там стоит Нина и улыбается мне. Мы с ней целуемся – я так рада, что она пришла, я же знаю, что она была мертвой. Мы стоим против зеркала: мимоходом я отмечаю, что мы с ней не отражаемся в нем. Откуда-то берется Николай Сергеевич, и во все время он сидит (или стоит?) где-то в стороне, не мешает нам и молчит.

Я усаживаю Нину на ярко-красную тахту – мы беседуем, говорим очень много. В передней горит красная лампочка. Я открываю бархатную шкатулку.

– Смотрите, – говорю я, – вот все ваши письма и ваши мелочи, мне их нужно вам отдать.

– Нет. Это ваше, солнышко. И я так счастлива, что это именно у вас, и только у вас.

Она целует меня, гладит руками и вдруг протягивает руку за мою спину и что-то берет.

– Это я вам дарю, возьмите, дорогая, – говорит она и протягивает мне смешную маленькую куклу – карикатуру на старика и младенца, чудесно сделанную, и длинный небольшой букет из очень ярких, странных и бесконечно прекрасных цветов.

Затем еще происходят какие-то разговоры – полусобытия, полуоткровения, и Нина вдруг говорит:

– Ну, я больше не могу оставаться с вами. Мне пора.

Я удерживаю ее, прошу остаться.

– Нет, нет, я не могу, – отговаривается она.

– Но почему? – настаиваю я с удивлением и досадой.

– Я не могу больше. Я просто не могу, – ласково и чуть грустно отвечает она, целует меня, а я смотрю в ее великолепные глаза и думаю: «Как они светятся, Боже мой, как они светятся…»

Она медленно, оглядываясь, уходит за дверь, продолжая улыбаться мне, кивать головой.

Во мне большая и вяжущая тоска.


На вторник, 3 июля 1928 года

Такие отрывки:

Светлый служебный кабинет. За письменным столом – Бехтерев[231]. За ним – стена в картах, диаграммах. Стенные часы. Он немного грустный – какая-то résignation[232]. Я сижу около письменного стола, передаю ему какие-то бумаги. Он очень внимательно рассматривает их и меня и о чем-то долго говорит. Я не могу сейчас вспомнить темы нашей беседы: что-то об Институте, кажется, об Osty[233], об опытах. Но это наверное. Как в тумане, мелькает Л. Л. Васильев[234].

Другой кабинет – темный, массивный, красный, не служебный. За письменным столом двое: Г.В.Р. и Л.Л.В[235]. Я – напротив. Передаю им какие-то бумаги. Мне неприятно и странно, что не все бумаги попадают в их руки: часть их каким-то образом летит под стол – большая часть. Я наклоняюсь, стараюсь достать их с пола – мне все кажется, что, может быть, это моя неловкость? Но некоторые бумаги отлетают от моих пальцев, как живые, а некоторые, при вторичной передаче Г.В. и Л.Л., снова падают на пол. Мне неловко – у меня ничего не выходит. Г.В. изредка удивленно и неодобрительно посматривает на меня. У Л.Л. холодное и недружелюбно-безразличное лицо. Наконец я решаю уйти и издали кланяюсь им, возмущенно, но вежливо думаю: «Я надеюсь, вы потом поднимете эти бумаги? Они же имеют огромное значение для вас, а вовсе не для меня».

Большой зал (будто та квартира, где я провела детство, с той разницей, что посередине зала стоит деревянная установка – вроде перегородки, как на выставках картин). Я вхожу в зал с тягостной мыслью, что мне надо занимать разговором Л.Л.В., нашего гостя, который пришел к моему отцу. Отец занят в кабинете и поручил мне побеседовать с Л.Л. Он сидит в кресле у стены и рассматривает картины. Картин – множество, как в музее. Мне приходит счастливая мысль развлекать его осмотром картин. Я смотрю на стены… и прихожу в ужас. Всюду развешаны отвратительные, грубые, совсем новые полотна, слишком яркие и кричащие. Кажется, что их писали не художники, а мастера плакатов и выставок. Мне бесконечно стыдно и больно.

«Неужели все хорошее уже продано?» – думаю я.

Стыдно мне главным образом перед Л.Л. Он, наверное, думал, что в таком доме, как наш, найдет настоящие шедевры, а в действительности наткнулся на сплошную и дешевую безвкусицу. А кроме того, он совсем не должен знать, что мы разорены. Кто угодно другой, но только не он!

Я начинаю с ним говорить о чем-то – он молчит и продолжает смотреть на картины. Я слежу за его взглядом и чувствую, что мучительно краснею, – какая возмутительная мазня! Запоминаются: невозможно голубая вода какого-то темного пейзажа и невозможно розовая спина какого-то ню.

Вдруг в глубине зала я замечаю большое и прекрасное полотно итальянской школы, изображающее Св. Семейство и маленького очаровательного Иоанна Крестителя. Я облегченно вздыхаю – слава Богу, хоть что-нибудь из прежнего уцелело! Я стараюсь направить внимание Л.Л. на то полотно, но он упорно молчит и рассматривает другие объекты, скверные.

Незнакомая комната, заставленная платяными шкафами. Я с мамой и Марылей[236]. Л.Л., очень радостный и улыбающийся, уходит за шкафы и оттуда говорит:

– Ну наконец-то я могу вам показать мои достижения!

(Во сне я убеждена, что он почему-то археолог.)

Он выходит к нам и несет осторожно темно-красное одеяние, вышитое золотом.

Мы рассматриваем и восхищаемся.

Он снова уходит и возвращается с женским платьем без рукавов, с невероятно большим вырезом. Платье из парчи, прелестного голубого цвета с серебром.

– А это наша легкомысленная Польша, – смеется он, – видите, какая разница с целомудренной Русью! И век тот – семнадцатый.

Он куда-то уходит опять – кажется, за новым платьем, а я потихоньку и в шутку наряжаю в голубую парчу Марылю. Она хохочет и прелестно выглядит в этом костюме. Уже растрепаны волосы, и она почему-то меньше своего роста. Я показываю ее маме, любуюсь и называю Антика!


На 7 сентября 1928 года

Кладбище. Подхожу к могиле Нины. Могила совсем измененная, странная, чужая, с кривым крестом, с разбросанными кирпичами. От дорожки ее отделяет дощатый заборчик: объявления наклеены, афиши. Большое объявление – почерк Нины, синим и красным карандашами размашисто написано: «Я очень недовольна. Не то, не то, не то…»

Вижу, что портрет Нины исчез (в действительности на могиле нет никакой фотографии) и на его место повешен другой, совсем не похожий на Нину, – лицо в профиль, унылое, сердитое, растрепанное. Во сне мне очень горько, что на могиле такой беспорядок.


Ночь на 29.IX .28

Длинный и совершенно забытый сон о жизни и смерти татарского хана и о степи.

1. Простор степи, заходящее солнце, темные люди, кони, палатки, высокие травы (все – в темно-коричневых, красноватых тонах). 2. Мужское монгольское лицо, искаженное страданием, в странной островерхой парчовой шапочке. Немолодое лицо. 3. То же лицо, опрокинутое, страшное, посиневшее и напряженное, застывшее в неестественной позе тело, перекинутое через седло. Голова у стремян. Конь живой и черный.


Второй сон

Царская палата. Кремль. Красное сукно на полу. Крошечные решетчатые оконца. Скамьи у стен. Печь из пестрых изразцов. Стол, покрытый не то ковром, не то яркой тканью. У стола – царь Иоанн IV Грозный, с опущенной на грудь головой. Я – мальчик лет 13–15, кудрявый, в белом кафтане, в мягких, с загнутыми носами сапожках. Я – прислужник, стою у двери. Царь подает знак – открываю дверь и с древним поклоном впускаю в палату высокого и толстого боярина с рыжей бородой. Второй знак царя – подаю кубки и вино в тяжелом кованном жбане из серебра. Наливаю. Ощущение безумного страха, что могу пролить или подать не так, как нужно, и царь разгневается… Обхожу стол, наполняю кубки. Чувство неминучей и страшной опасности – близости смерти – растет. Опущенными глазами слежу за своим шагом – лишь бы не споткнуться. Вино налито. С огромным облегчением отхожу к двери. Мне радостно и весело: все сошло хорошо. Третий знак царя – ухожу из палаты.

1933 год

10. VII. – понедельник