Дневник — страница 33 из 68

Снега мало. Хорошо синеют окна в 4 часа дня.

Большое одиночество – настоящее.

Елка. Рождество. Именины мамы. Всякие вкусности. Люди, которые не нужны.

Как много пустот в мире.

И как много пустот во мне.

Это – не скука.

Это – собранность, напряжение, как перед прыжком, который, может быть, может оказаться смертельным.

1936 год

Январь, 10

Еще один год. А сколько их еще осталось впереди? А будет ли хоть когда-нибудь такая встреча, которую нельзя назвать даже рубежом, а только золотой нитью от неиссякаемой радости? По-видимому, нет.

Вероятно, это то, что не дано мне.

Дано же мне вообще много.

Очень тяжелое состояние эти дни: и тело и дух в немощи, в отчаянии, в предельной тоске.

Все – не так.

Может быть, все – не то.

(От этого страшно. Слепая царевна.)

Часто думаю о Николеньке – хорошо и печально. Знаю теперь, что любил меня, и неистовой любовью, в которой и взлеты, и падения, и страсть (до ненависти). Самое великое, однако, то, что в любви его была нежность. Как он умел со мною говорить! Вот мог бы приехать. Встретила бы тепло и бесстрастно. О прошлом вспомнила бы так, как о прекрасной книге, прочитанной когда-то, найти которую опять нельзя, потому что название ее не то забыто, не то потеряно. В этом году – в марте – десятилетие со дня нашей первой второй встречи [так!]. Если бы я за него вышла тогда замуж, вся моя жизнь пошла бы по-другому – и в ней не было бы ни одного элемента моего сегодняшнего дня.


17 января, пятница

Снег. Чудесные голубые и синие сумерки, короткие, легкие, убегающие в ночь.

Вчера ехала в траме с Васильевского, смотрела на эти удивительные сумерки зимнего петербургского дня – и в душе, вместо тишайшей радости покоя, замирения, сна, вставали жестокие приступы бунта, злобы, проклятия.

Все не так, не так, не так.

Повторяла свои стихи, которые люблю пока еще не превзойденной любовью:

А в какой-то близкий снежный вечер,

В свете уличного фонаря,

Когда зябко вздрагивают плечи

И мертва карминная заря, –

Ты поймешь величие предела,

За которым больше нет пути,

Потому что все переболело,

Потому что некуда идти.

Когда-то писала: «Прийти к Вам не теперь, когда тяжелы душные полдни июля, а позже, зимой – в голубые сумерки – в снежинках, кружащихся в свете фонаря, – в холоде зеленовато-красной зари – и войти в мучительный круг зеленой настольной лампы, где Ваш стол, Ваши бумаги, Ваша медлительная и спокойная рука – и сказать, как всегда: “Это я – привет Вам!” – и знать, что через два часа из круга зеленой лампы надо уйти вновь – в вечер, выросший из голубых сумерек, в ночь, в снег, кружащийся легко и бесшумно в свете уличных фонарей».

Дала бы очень много, чтобы знать: что думают обо мне черные глаза. Portraits et Voyages Imaginaires[320].

Раздражительность и злобность небывалые. Создаю моим – единственным, кого люблю, – гнетущую домашнюю атмосферу, заставляющую их вспомнить с горечью отца.

– Проклятая наследственность! – говорит мама.

Как остро и жутко чувствую в себе временами кровь отца: холодная злоба хищника и беспощадный, разрушительный цинизм. А кроме того, тайная страсть к мучительству: бескровное палачество, более страшное, чем то, за которое платят деньги, как за любую профессию.

Постоянные сердцебиения, страхи, тоска, желчность, культ ледяного гнева. Эндокардит.

Сегодня иду на день рождения к Басовой. Буду пить водку и болтать острый и жестокий вздор, как всегда с нею. Не люблю ее, но мне с ней бывает хорошо и весело. А сейчас мне так нужно веселье, пустяки, балаганчики, кабацкая музыка, кабацкие песенки.

Был бы жив Бюрже – и будь это другие годы, – сидела бы с ним до ночи в «Дарьялах»[321], и за шашлыком, за глинтвейном говорили бы патетические вещи о душе, о человеческой душе, «которая в синяках», которой больно, которой нет места во всем мире.

Вообще же, все хорошо. Земля вертится – и этого достаточно.


19.1. – dimanche

Le sang du Сhrist est sur nous– il peut être rédempteur, il peut être accusateur.

…acceptеrons nous le don magnifique de la tendresse divine et de ses exigences? Tout amour est exigeant[322].

Никогда не подавайте милостыни любви.

Я всю жизнь подавала такую милостыню – и я знаю: она оскорбительна, как удар хлыста.

Не подавайте милостыни любви – она как преступление, как убийство сладким ядом.

Январь: холодный, жесткий, светлый месяц.

Январь – время расплат.

Январь.

Ну, что ж! Пусть.

Сегодня внутри тихо. Не раздражает даже мягкий и приятный свитер, который почему-то пахнет чужими духами и чужой жизнью.

Страшная вещь – память.

Такая память, когда вдруг ясно и четко всплывает рисунок давно, казалось бы, забытых лиловых обоев, складки сползшего одеяла, мозаика разбитого хрусталя на паркете, старинный портрет чудеснейшей девушки с обнаженной грудью, девушки, которая спит, которая ничего не знает и – главное – которой нечего помнить.

И также – в памяти – заснеженные улицы, синие рассветы, колокольня на фарфоровом небе.

И ужас – безграничный.


24 января. Пятница

Ростепель. Лужи, скользина, рыжий от песка снег. Зима в этом году легкая – сплошной март. Очень мало выхожу. Почти ничего не делаю путного. Овладеваю собою, убеждая, что все очень хорошо. Эдик болен – дома третий день – правосторонний плеврит. Когда Т° достигала 39,6°, я чувствовала себя мудрой, холодной, неуязвимой, знающей, что делать. Медленно и деловито двигалась, умно выбирала лекарства, спокойно говорила о том, о чем ему хотелось говорить. А внутри – вызов, обездоленность, беспомощность, одиночество.

– Отврати от меня эту чашу. Избавь меня от нее. Если мое возмездие – в нем, моя кара – в нем, мой грех – на нем, не делай его искупительной жертвой, не делай его сосудом мщения, отврати от меня эту чашу.

В деловом отношении продолжается то же затишье, которое необходимо разбить. Нужен гром, нужна молния, нужен исковерканный и поваленный друидический дуб[323]. Часовой смотрит и ждет. Часовой – это я, даже такая.

Ни театров, ни кино, ни концертов. Почти полное безлюдье. Почти идеальное внешнее (а может, и внутреннее) одиночество, с которым и трудно и хорошо.

Как я жду письма от Jeanne! И как этого письма все нет и нет. Почему, о, Господи? Если бы я знала, что она, моя черноглазая и забытая подружка, просто умерла, мне было бы гораздо легче.

Все это – символические круги.

Каким захватывающе интересным, каким потрясающим мог бы быть мой дневник, если бы я могла и умела писать обнаженно правдивыми словами о правдивых людях и событиях моей жизни.

Но я этого и не могу, и не умею.

Поэтому: осколки, отражения, извращения, кривое зеркало, непроявленные негативы, египетские иероглифы, балаганчики – voyages imaginaires! Но все-таки когда-нибудь в советскую литературу я войду. Мне есть что сказать.


Февраль 2. Dimanche

Эдик еще дома, но уже поправляется. Т° благополучные. Тубдиспансер относится к нам изумительно. Во мне живет большая и растроганная благодарность д-ру Зингер. Она делает много и для брата, и для меня. А у самой третья стадия и кровохарканье. И громадная работа.

Метель. Мотыльки снега. Выходила. На Солдатском – встреча с Егорушкой. Такой же, как 20 лет назад, рыжий и красноносый. Только раньше стоял в ливрее с позументами, а теперь в белом фартуке подметает улицу, сгребая снег в большие кучи. Дом тот же. Улица та же. Его путь – от швейцара до дворника. Зато старшая дочка, которую я видела младенцем, будет чертежником-конструктором. И это – прекрасно. И в этом незначительном кусочке Егорушкиной жизни громадные оправдания. А не будь очищающего пламени революции, Егорушкина дочка была бы маленькой портнихой или горничной. В лучшем случае мой отец бы устроил ее [к] себе в правление конторщицей, если бы у нее оказался хороший почерк и она случайно оказалась бы грамотной.

Радостно, но как-то особо глубоко смотрел Егорушка на меня и на маму. Я болтала веселые вещи и знала – очень у него много вопросов к нам об отце, о жизни, обо всем. Но не спросил ничего.

Конец января – в жестокости неожиданных морозов. В моей комнате белая сирень и белые альпийские фиалки, полученные мною в день 26 января.

Белые цветы – и я. Очень странно.

Несколько дней – прекрасное настроение полетности, света и благодарности за жизнь и встречи жизни. Сегодня уже снова сломалась – снова в напряженной раздражительности, в гневной беспомощности, в тоске.

Исправление и переписка «Месяцев»[324]. Хорошо.

Чтение: «Барсуки» Леонова[325] (есть прекрасные места), Горький, англичане, французы.

По-видимому, скоро заболею. Зябко и чуждо чувствую себя, как всегда перед болезнью.

Урок французского с прекрасной евреечкой, у которой приятное и нежное личико изысканного рисунка – что-то от старинной восточной миниатюры. Красивее ее, но в том же типе моя Шахерезада.

Что же еще? Как будто все.

Затосковала очень. Как птица без воли.


1 марта, воскресенье

В городе оттепель и жестокая эпидемия гриппа. Сегодня хоронили академика Павлова[326]. По радио я слышала, как над могилой на Волковом кладбище были сказаны три речи (хорошо говорил Орбели из ВИЭМа[327]), раздались три залпа. И сразу же траурный марш перешел в Интернационал. Это произвело на меня большое впечатление, хотя слышу я это не в первый раз. Смерти нет. Да, может быть, и так: смерти нет.