В дневнике Островской: «Ахматова заботится о своей политической чистоте» (запись от 28 сентября 1944 г.). В донесении: «Заботится о чистоте своего политического лица»[41]. В дневнике: «Нетленным и неизменным пронесла Ахматова через все годы и свой русский дух, и свою любовь к России» (запись от 17 апреля 1945 г.). В донесении: «Очень русская. Своим национальным установкам не изменяла никогда»[42].
В отличие от Анны Ахматовой наивная Татьяна Гнедич давала основания для отнюдь не безобидных агентурных сообщений. О том, что долгие годы рядом с ней находился секретный сотрудник всесильных органов, она догадалась только спустя какое-то время после своего ареста.
Трезво оценивая вероятность наличия агентов секретных служб в своем окружении, Ахматова, по свидетельству Иосифа Бродского, предпочитала иметь дело с доносчиками профессиональными. «Особенно, если тебе нужно сообщить что-либо “наверх”, властям. Ибо профессиональный доносчик донесет все ему сообщенное в точности, ничего не исказит – на что нельзя рассчитывать в случае с человеком просто пугливым или неврастеником»[43].
Не обнаруживался компромат, но агентура продолжала работать: органы были заинтересованы в том, чтобы постоянно держать «объект» под прицелом, чтобы знать все про его частную жизнь. Это, как доверительно сообщил Калугин, и есть «маленькие кнопочки, необходимые КГБ для того, чтобы можно было вовремя нажать, в удобное, политически целесообразное время»[44].
Да, Ахматова не теряла бдительности, но это не исключало ее интереса к Софье Казимировне. Оправдался расчет тех, кто старался внедрить в ахматовское окружение активных и талантливых агентов: Ахматовой нужен был близкий человек, который мог бы заполнить пустоту, образовавшуюся после конфликта с Л. К. Чуковской, блокадных потерь и недавней личной драмы – разрыва с В. Г. Гаршиным.
Вероятно, Островская импонировала Ахматовой и образованностью, и ироничностью, и, что, может быть, всего важнее, той внутренней независимостью от внешних моральных установлений, что характерно было для Серебряного века, времени ахматовской молодости. «Здесь цепи многие развязаны…» – как писал когда-то Михаил Кузмин о «Бродячей собаке».
Она стала почти ежедневно бывать у Островской на улице Радищева. Об этом иронично в письме Н. Н. Пунина к дочери в июле 1948 года: «Живет она [Анна Андреевна] нормально: по утрам сердечные припадки, по вечерам исчезает, чаще всего с Софьей Казимировной»[45].
Хотя известно, что Островская была непосредственным свидетелем, по крайней мере, одной из встреч Ахматовой с Исайей Берлиным[46], в ее дневнике об иностранном визитере не упоминается, и вообще там отсутствуют записи за соответствующие даты. Почему – можно только предполагать.
В то же время в архиве Островской сохранился документ, свидетельствующий о том, что в первой половине 1946 года Ахматова именно с Островской, как ни с кем другим, ощущала самую большую духовную близость. Кроме того, этот документ дает материал для творческой биографии Ахматовой.
Речь идет об ахматовском автографе на 10-й странице № 3/4 журнала «Ленинград» за 1946 год[47]. Здесь были опубликованы новые стихи Ахматовой, написанные под впечатлением встреч с Берлиным, – «Пять стихотворений из цикла “Любовь”». В 1960 году, составляя свою «Седьмую книгу» (которая в 1966 году в несколько измененном составе вошла в ее последний сборник «Бег времени»), Ахматова включила туда эти стихи под названием «Cinque» [ «Пять». – ит.] и предпослала к ним эпиграфом последние две строки из стихотворения Шарля Бодлера «Мученица»: «Autant que toi sans doute il te sera fidèle, /Et constant jusques à la mort» [ «Как ты ему верна, тебе он будет верен/ И не изменит до конца» (фр.). Пер. А. Ахматовой].
О том, что она уже в 1946 году предполагала назвать этот цикл «Cinque», что соотносила его поэтическую ситуацию с поэтической ситуацией бодлеровской «Мученицы», что делилась этим с Островской, говорит следующий факт: Ахматова своей рукой вычеркнула на странице журнала напечатанное название и вставила слово «Cinque», на полях записала целиком последнюю строфу из Бодлера:
«Ton époux court le monde, et ta forme immortelle
Veille près de lui quand il dort;
Autant que toi sans doute il te sera fidèle,
Et constant jusques à la mort.
C.B.»[48].
И далее: «С.К.О./ 6 мая / 1946 / а».
Более того, в верхний угол журнальной страницы вписано рукой Ахматовой: «And thou art distant in humanity. Keats»[49].
Через десять с лишним лет эту строку из Китса Ахматова поставила эпиграфом к циклу «Шиповник цветет. Из сожженной тетради», тоже имеющему отношение ко встрече и «невстрече» ее с Исайей Берлиным.
…15 августа 1946 года датирована составленная по агентурным данным справка начальника Управления МГБ Ленинградской области Л. О. Родионова на Ахматову: «<…> Особого внимания заслуживает тот интерес, который проявил к А. первый секретарь Британского посольства в Москве Берлин, доктор философии и знаток русской литературы»[50].
С осени 1946 года в дневниковых записях Островской об Ахматовой все более начинает прорываться раздражение. Она прямо-таки с торжеством фиксирует ее слабости. Старательно снижает образ.
Может быть, недоброжелательность Островской по отношению к Ахматовой подсознательно была связана для нее со стремлением самооправдания, «самореабилитации» (термин, предложенный по другому поводу М. Б. Мейлахом). Или, напротив, она была уязвлена тем, что сила того магнита, что притягивал к ней Ахматову, начала постепенно ослабевать.
Т. Ю. Хмельницкая вспоминала, как в конце 1950-х Ахматова спросила ее: «А вы знаете, что хозяйка дома, в котором мы познакомились, посадила целый куст людей?» – и Хмельницкая рассказала о своем последнем разговоре с Островской: «Я встретилась с полькой – подругой Гнедич. И она мне сказала: “Знаете, как мне тяжело! Меня считают снимательницей скальпов”. И заплакала. А я все-таки насторожилась. Думаю: что-то неладно. Ничего не сказала, но перестала с ней встречаться»[51].
Однако Софью Казимировну Островскую продолжали окружать люди. Она им помогала, мистифицировала их и очаровывала. «Людьми забиваю пустоты, но пустоты продолжают быть – великолепные, холодные, замаскированные буднями» (запись от 1 марта 1950 г.).
По свидетельству О. Калугина, последнее агентурное сообщение в КГБ об Ахматовой датировано ноябрем 1958 года[52].
В литературных текстах поздней Ахматовой можно расслышать эхо присутствия в ее жизни С. К. Островской. Это прежде всего незавершенное Лирическое отступление Седьмой элегии (1958), самой трагической из Северных элегий Ахматовой, которую она называла еще «О молчании» или «Последняя речь подсудимой», и стихи «Из заветной тетради», датированные 22 июля 1960 года.
Но стоит обратить внимание и на пародийно-гротескную линию пьесы «Энума Элиш» – фрагменты про буфетчицу Клаву и 113-ю квартиру (начало 1960-х). Бесспорно, эта квартира напоминает «нехорошую квартиру» из «Мастера и Маргариты» и «коммуналки» из булгаковских рассказов, а также черты московского быта Ахматовой[53], но представляется, что здесь еще налицо игра Ахматовой с реалиями жизни Софьи Казимировны. В названии адреса – ул. Радио – будто недоговоренное название улицы Радищева, в фамилии стариков Вэнав – отголосок фамилии Тотвен, близких знакомых Островской, кое-кто из которых, как и один из героев этого фрагмента, уехал в Польшу; в голубе мира с оливковой ветвью в клюве, другими словами, – «миротворце» – спрятанный перевод имени «Казимир», ну а «неграмотная» Клава и генерал-лейтенант МГБ Самоваров – разные грани главного прототипа.
В 1963 году, работая над статьей «Пушкин в 1828 году», Ахматова обращается к образу Каролины Собаньской, женщины, которая водила поэта «по опустошенным кругам своей обугленной души»[54].
Дневник
1913 год
Август 11, воскресенье 1913 года
Опять взялась за дневник. Боюсь только, долго ли он протянет. Нет, мне очень хочется, чтобы он жил весь год. Милый дневник! Буду аккуратно записывать, что я делала, что думаю и т. п. Сегодня я встала, кажется, в 9 часов утра (не вечера, конечно). Папа[55] в Одессе, в Балаклаве, в Москве, так поэтому я сплю у мамы[56]. Хорошо. Эту ночь буду спать у себя. Завтра папа приедет. После утренней игры с Эдиком[57] мы начали расставлять кубики, делали из них крепости и хотели играть солдатиками в войну, но вскоре раздумали и переделали из крепостей станции. У Эдика два поезда, и мы их передвигали со станции на станцию, конечно, с соблюдением станционных правил. Моя станция называлась «Домбровичи», Эдика – «Стрелецкая». Но скоро игра мне надоела, и я ушла читать романы Соловьева[58], преспокойно заявив оторопевшему Эдди, что я удивляюсь, как может он почти целые дни проводить за этой глупейшей игрой. Обед состоял из следующих блюд: супа со звездочками, цыплят с рисом и превосходного арбуза. После обеда и чая мама отпустила нашу прислугу «гулять», и мы начали перебирать открытки, вставлять их в альбомы, отбирать для переписки и т. д. Чуть не забыла! До этого мы получили письма. Мама от тети Софочки