Дневник советской школьницы. Преодоление — страница 53 из 55

Уставшему человеку нужна религия, надо смириться перед болезнью и начать жить нормальной жизнью, признавая её (болезнь). Нельзя, чтобы болезнь отняла всё сильное, что во мне есть. Надо это преодолеть. Человек инстинктивно сторонится несчастья. Несчастный человек остаётся один.

Самопожертвование, в чём? Нужно ли оно? Больной человек становится несчастным и эгоистичным. Что от чего происходит? Он хочет, чтобы о нём думали, а инстинкт самосохранения отодвигает от него ближних.

В деревне у простых крестьян нет этого. Почему? В чём они сильнее нас? Какая сила заставляет их жить и жить и быть жизнерадостными?


Благословенная тишина по утрам, в саду свистят ласточки и детство. В ночи воспоминаний вдруг приоткрываются окошко. Детство. Соломы златятся в ряд. Я лежу и гляжу в слуховое окно. Искры солнца на соломе и в окне, одиночество и тишина, и ласточки с пронзительным свистом мимо меня. Иногда они так близко, что кажется, заденут крылом. Но ты здоров, молод и тоска твоя светла. Каждый день в час заката я забиралась сюда от людей. Страсть к одиночеству? Это слабость? Иногда отдых от вечной борьбы, которую ведёшь среди людей.


Панорама открытая и простая, всё венчает собой чёрный, иссиня-чёрный дальний лес и небо, в котором заключается вся красота Руси.

Как только начинаешь мыслить романтическими сказочными образами природы (как Гоген в своих решениях таитянских картин), так сразу подход к натуре преображается. Без всякого нажима видишь, что ёлка синяя, небо красное, а земля лиловая. И никакой погрешности к натуре в этом нет.


А небо сегодня необыкновенное. Всё в обрывках туч. Река темнющая. Один бок её сине-лиловый, середина лиловая, а другой бок черно-зелёный, и на его фоне стоит домик с белой крышей. И всё это положено такой тёмной краской, почти без белил, а звучит. И через всё это спешат лодочки, торопятся – домой привезти ягодников. А за рекой грозовые тучи грозят громом. Косяки дождей плывут мимо, и сквозь них просвечивает бирюзовое небо и ослеплённые солнцем дальние тучи. Даже голова кружится. Хорошо!


Если не волнует содержание – сочини форму. Сочини цвет. Чёрный цвет как основа. Заливать тени. И в него вводить рисунок и цвет яркими цветами. Сочетание работающих и не работающих красок. Береги мотив, который будит фантазию. Он лучше всего удаётся. Напротив, просто списывание – не даст результатов.

Бетховен – так должен звучать цвет. Когда его слушаешь – возможны сильные краски и грозные сочетания.


Ундольские поля.

День прошёл, как брошенный в колодец камень. Упал на дно, и даже свет звезды не долетает до него. Бездарный день, без труда, без вдохновенья.

Опять поразила песенная грусть озимых. Стояла на лавах: у реки неисчерпаемые силы колорита. Она может быть всех оттенков, от бирюзовой до малиновой. И нежно-зелёной, и бурой, и красной. Всё в ней порождает цвет: и небо, и берега, и отражения, и дно. И всё вместе складывается в такой богатый колорит, просто неисчерпаемый.

Луна, точно в озеро, погружалась в прохладу облаков и выплывала в подводное царство.


Прошлое. Детство на Малознаменской.

Большая квартира.

Марфин брод.

Желтуха.

Лето в доме отдыха и белочка.

Большой белый гриб и поступление в школу.

Вишенки.

Ночной поход на вокзал для встречи с отцом.

Свидание.

Лето на Волге.


В Марфином броде фабрика стояла на том берегу и по вечерам вся отражалась своим красным зданием в притихшей воде. Было очень красиво. От станции шёл большак. Мне кажется, что никогда я не встречала такой русской, немного тоскливой и суровой дороги с ответвлениями тропинками. В грязь там ужасно скользили ноги. Мы разувались и шли босиком.

Счастливы те люди, которые провели детство вблизи природы. Чтобы ветки яблони стучались в окно, чтобы шуршали осенние листья под ногами и тишина не мешала слушать, как играет дождевая вода. У меня было московское детство, из окна школы я смотрела, как расцветали деревья в школьном саду, и мне казалось, что я не вынесу и сердце мое разорвётся от желания, бросив всё, убежать навстречу надвигающейся весне. Но я продолжала сидеть, и слушать, и учить, и из последних сил сдавать последний экзамен. А может быть, нужно было всё бросить и убежать?

Редкой радостью, слишком редкой были встречи с природой. А человеку нужно, чтобы ветви яблони стучались в окно, чтоб шумел ветер, чтобы тишина была наполнена звуками дождя и всплесками ручьёв.

И вся жизнь моя наполнена жадным томлением бросить всё и уйти.


Поле со стогами за рекой. Синяя туча, синяя вода. Берёзы, свесив свои зелёные ветви, не дышат. Тишина. Забвение пред грозою.

Берёза на озимых и синем небе. Трепещет и радуется. Последние дни. За лесом церковка. Летят журавли. Седая дорога.

Река как цветная гравюра. Коза Розка. Тётя Наташа и гуси. Кусок лодки и причал. Жёлтое солнце.

Дорожка прямая на той стороне. Лавы берёзовые. Чёрная кошка. Наседка и чёрный цыплёнок. Дом, в котором мы и его обитатели.

Палатка. Лавы. Река. Вода. Солнце и ветер. Если бы человек не мог мечтать, он умер бы.

Волны ударяют о лодку. Река плещет. Ветер западный, по течению. Лодка против течения не подымается. Лодка большая. Дно широкое, точно брюхо кита. Полно воды.

Песок на той стороне и опять река. Я увидела, как впервые, реку и берег. Я могу радоваться жизни и кому-то рассказать. Я очень, очень хочу рассказать.

Звериная тоска по этому раздолью. Удивительная благость раннего утра. Тишина. Мглистая серость заречной стороны. Гуси, точно лебеди на реке. Далёкий вскрик пастуха. И опять тишина. Тепло. И гладь реки у ног в бесшумной лодке. Играющие у берега рыбки. Нежная голубизна воды и неба. Строгие контуры одиноких лодок, как большие отдыхающие существа. Проститься с этим радостным одиночеством и уехать. Зачем?

[Черновик письма]

Вы поступили недостойно порядочного человека. Вы оскорбляли и обливали помоями людей, не сделавших вам никакого зла и поэтому не имели на это ни основания, ни права. Воспользовались случаем вылить накопленную в душе злобу.

Вы не пошли оскорблять людей, которые сделали вам зло, потому что боялись их, а вылили все угрозы и бешенство своё на других, заведомо зная, что они не будут делать скандала и не станут с вами драться, и зная, что наутро уедете.

Так поступают трусы. И как трус вы сбежали от человеческой и моральной ответственности. Сами должны понять, как это называется. Я должна была это сказать вам.

Но дело сделано: вы оскорбили людей и оставили по себе тяжкий след. Счастье для вас, если это не ваша сущность и вы сможете осудить себя сами и понять, как низко пали вы в тот вечер.

И что надо много пересмотреть в своей жизни.


Иначе все ваши фразы о благородстве и оскорблённом человеческом достоинстве, которыми вы так любили щеголять, только поза и фальшь.

* * *

Что за удивительный сфинкс – простой народ, он знает без книг истины, до которых по книгам другие доходят годами. Он просто живёт, как птица, и иначе не может. Он просто весь погружён в заботы сегодняшнего дня и делает это как можно лучше (Мстёра, Спаська).


Нет такого места, куда по приезде второй раз, на второе лето, вы не заметите убывания, оскудения лесов, кустарников и даже отдельных деревьев. Лес сдаётся, отступает перед натиском разнообразнейших потребностей, трёбующих его живого тела. Пионеры, кора, кустарник – отдали шишки, корзины, дрова, против этого незаконная порубка ничтожна. Городок Осовец тает с каждым годом.


30 сентября – день рождения мамы. 25 октября – день рожд. Жени и Оли. 27 декабря – день рожд. Саввы. 20 января – день рожд. Виктора. 20 мая – д. р. Наташи. 27 июня – д. р. Витюши.


‹7 января [1968 г.]›

К вечеру зашёл X. и К. Почти трезвые. Смотрели работы. Мой «Ледоход» не понят. Я расстроилась и бросила его писать. У В. нравятся работы. Скинулись по рублику и «поехали». Хорошо говорилось. X. пошёл опять и исчез. Долго ждали. К. не дождался, поехал домой. Я заволновалась. Уже в 11 ч. В. с актёром пошёл его искать в милиции. А он болтает под столбом с приятелями. Привели. Бутылка при нём. Страшно доволен, что так нелепо вышло. Вот характер. Потом В. захотелось спать. А нам хотелось поболтать. Пошли на кухню. На кухне хорошо ночью болтать. Нам хотелось обсудить какой-то «философский» вопрос (не помню – что). После трескучей болтовни пошёл серьёзный разговор. Ходили по кухне. Захожу в комнату. В. сидит на постели. Руками за голову. Не спит. Мешаем. Вижу, что обозлился. Смеясь, уговаривали его. Было хорошее лёгкое настроение. Нет, ни в какую. Разогнал нас. А не надо нас было разгонять. Нехорошо от этого стало. Не просто. X. ушёл в лунную ночь. И я бы пошла в лунную ночь. Но нельзя. Эх, чёрт, почему нельзя делать простые весёлые вещи, как бродить по ночному городу?


‹[Весна 1968 г.]›

Когда мы жили в Петрушине весной, я уставала за день страшно (очень болела нога), заваливалась на ночь на нашу смешную постель, с подставленными стульями и похожую на берлогу, и засыпала, как проваливалась. Спала крепко, с какой-то сладкой дрёмой, без просыпа, а утром поднималась рано и бодро и всё успевала, завтракали рано и уходили около 9 часов. Сидели так: я – посередине, В. – сбоку, а Л. – у окна. Вели с тётей Дуней степенный разговор и подсмеивались друг над другом. Потом собирались. Я натягивала на себя всё что можно. Всегда опаздывала, и меня дожидались на скамейке и подсмеивались надо мной. Я брала свой здоровый планшет и делала с ним несколько шагов, потом Л. снисходительно: «Ну, давай я понесу». «Понеси», – и с удовольствием менялась. Так начинался наш поход: через овраги, через тропы и воду по шоссе в берёзовую страну, в большие широкие овраги, там, где родник под дубами, где осины горели на солнце и из серых старых берез струился берёзовый сок розовыми подтёками. Там писалось, может быть, и плохо, но жилось весело.

По вечерам в Петрушине подымалась необыкновенная громадная жёлто-оранжевая счастливая луна. Она, как колобок, катилась по синему полю. Над голыми лесами, над разливом, и сверху издалека было видно, как она отражалась в воде. Мы каждый вечер выходили смотреть её.

У Л., оказывается, много терпения. Он спал на полу, над головой кричало радио. А он был в отличном добром настроении. Он вообще очень добр, если так можно сказать: по идее, добр ко всему и любопытен. Пока нет у него денег или нет его денег в вашем кармане (тогда он может стать утомительным и злым). Но это не на этюдах. Однажды он рассердился. Я заняла вечером его постель. Я дурачилась. А он, наверно, решил, что я издеваюсь. Сидел долго на стуле, не принимая шуток и отвернувшись, опустив свои широкие плечи в серой кофте. Потом вдруг молча встал, надел рыжее пальто и ушел на бугор. Его не было до темноты. Потом пришёл и лёг. Целый вечер спал.

Наутро я встала с чувством вины. Ушла на бугор. Пришла умилённая радостной красотой. «Эх, и хорошо же там! Такое утро!» Мне хотелось сказать, что я очень жалею о вчерашнем и не хотела злить. Но он зло и с издёвкой: «Ах, отлично, отлично. У Нины всё прекрасно». Мне стало обидно до слёз. Я даже завтракать с ним не могла. Потом он сказал: «Ты же видела, что я устал. Я ушел на бугор и лёг там». В это утро на улице я ещё что-то грубое сказала, вроде: «Заставь дурака богу молиться, он лоб расшибёт». Зачем?

В это утро Л. стал просить денег, чтобы уехать в город. Я и тут была резкая, грубая и злая. Правда, я боялась, что он запьёт, но не так и не то надо было говорить. Надо находить слова для самой души, и они есть, но почему-то мы боимся этих слов, и они умирают при самом рождении. Мы сидели в прозрачном осиновом лесу. В. ушел писать. Рядом бил родник, а мы ругались. Добрей надо быть ко всем и всегда. Я говорила, что я не верю ему, что он запьёт, что лучше я сама вечером с ним поеду, а он, что надо верить людям, что ещё хуже, когда так говорят. «Я не про этот случай говорю, но иногда я назло запью». Я: «Не дам. Не могу я дать тебе денег». «Нина, я обещаю тебе, я приеду сегодня или завтра утром. Я увидел сегодня эту красотищу, что тут делать без этюдника?» «Ну хорошо, поезжай, сколько тебе?» «Пять рублей». Мы идём к В. «Ну, что вы, насовещались?» «Я еду», – говорит Л. В. (деньги у него) даёт пятёрку, и Л. уходит по бугру туда, где берёзы горят на солнце красным огнём. Опираясь на большую палку, он уходит, и я иду писать. Но мне грустно. Я чувствую, что не так я говорила, не имела права.

Он приехал на следующее утро со Сл. и не пил ни глотка. Но куда девалась красота вчерашнего дня? Дул северный ветер. Пошёл снег. Мы полдня сидели в избе. Потом всё-таки пошли. У Сл. была температура. Он надел бабкины валенки с галошами. А в дыры торчали белые портянки. Он смешно в них шлёпал. В лесу опять пошёл снег. Я опять разводила костёр, и мне никто не помогал. Снег шёл сильный, крупный. Было здорово. Писали рядом. Л. выбрал место. Пронзительный ветер. Я начала с задержкой, но никак не шло дальше. У Л. получилась акварельная техника. И не плохо. Мы много с ним озорничали. Я отнимала краски. Он делал строгое лицо, но шутку всегда принимал. Сл. писал отважно, но плохо. Домой пришли поздно. Л. опять тащил мой планшет. Купили водки. Все захмелели. Сл. был в восторженном состоянии. И пока с ним болтали (с ним иногда занятно) и бегали смотреть на оранжевую тёплую луну, Л. потихоньку ещё принёс бутылку. Я ворчала, как старая баба. Зачем? Опять из страха и недоверия к людям. Но на это никто не обращал внимания, и всем было хорошо.

Следующий день на шоссе. Вербное воскресенье. Чёрные богомолки шли мимо нас. Они то ворчали, то умилялись. Я начала широко, но скисла – недобрала. Вся вторая половина этюда – никуда. Холод меня парализует. У Л. – нормально. У В. тоже. Потом не выдержали – грелись у костра. Собирали строчки. Л. ухитрился где-то найти бутылку и набрать берёзового сока. Вечером проводили Сл. на поезд и остались опять втроём. Втроём было привычно и легко. Мы хорошо друг друга понимаем.

Л. всё шутит и балагурит, а однажды он сказал. В. говорил, что в моих этюдах есть чувство искусства, а в его нет. А Л. вдруг почти резко: «Если бы у нас у кого было чувство искусства, давно бы был знаменит». Вдруг вместо жалости я увидела в нём его мудрость жизни, его взлётов и падений, его запоев. Может быть, это даже и непосредственней, чем тянуть общепринятую лямку долга.

Л. хотел ехать вечером. Пообедали. «Может быть, поедешь завтра, а сейчас погуляем?» «Меня завтра Ж. ждал работать. Гулять мне не хочется». «Ну, смотри». И вдруг: «Идея – пойдём в Митрофаниху за большими этюдами. А то мы когда-то их привезём. У нас ведь вещей много».

И пошли. По просёлкам. По знакомым летним местам. Дубы. Большая луна. Сумерки. Заманивает новизна. По берёзовой тропинке, но перелескам. Справа деревня. Дом тёти Поли. Предпасхальная чистота. На стенах большие картоны. Как старые хорошие друзья. Я снимаю. Ребята связывают. Назад по шоссе. Совсем темнеет. Тихо и ясно.

Сидим у обочины. Курим. Глядим в чёрную воду. Холодновато и звонко. Говорить не хочется. А хорошо. Устали очень. У меня странное состояние. Кажется, могу идти целую ночь в этой темноте, ни на что не глядя, ни о чём не думая, упираясь взглядом в мужские спины. (Зов бродяги.)

Наутро рано-рано я встала. Хотелось приготовить чай.

И опять Митрофаниха напоила нас теплом и ароматом первых весенних дней. Снег весь стаял. Тёплая тёмная земля, крепкая, как печёный хлеб, вся в холмах и овражках. Голые ивы, вязы, как узоры, разбегаются по ней. Заборы, баньки. Опять за каждым сараем, прячась от ветра, найдёшь мотив, который наполнен образами весны.


‹[1 мая 1968 г.]›

1 мая. Ах, как не хочется вставать. Я вскакиваю рано. Надо успеть забрать X. до семи часов. Идея удрать всем из города меня так захватывает. Идея весёлых вольных дней всем вместе по полям и лесам. Я как всегда опаздываю. На остановке ни людей, ни троллейбуса. Бегу через дорогу. А утро такое свежее. Ногам так легко бежать. Настроение отличное, озорно-приподнятое. Наконец еду.

Дом. Подъезд. Дверь. Мне немного не по себе. Ну как же: ни свет ни заря мчусь забирать, украсть парня у водки. Пересилить этот пьяный угар. Думаю – спят. Дверь открыта, тихие голоса. Захожу. Все трое за столом. X., М. и мама. Стаканы. Они уже выпивают. Но мой азарт на таком накале, что я не могу бросить свою идею. X. забыл вчерашний разговор. Но он уже знает, что от меня можно ожидать. «Ты чего?» Мне неудобно. «Мы же договорились ехать. Пойдём, пойдём скорей». «Ну, подожди». Он тянется к бутылке. Я отбираю. Он хватает стакан. Я отбираю. Видно, состояние у него мутное, но умилённое и ласковое ко всем людям. Для меня сейчас главное вытащить его из этого дома.

Мы на улице. Нам немножко смешно и весело. Ведь это так необычно. В троллейбусе: «У нас с М. договор: я просыпаюсь, отодвигаю занавеску. Он видит из своего дома – значит я проснулся, дверь открыта. Он р-раз – и к нам. Мы сидим и выпиваем». Смеёмся. Я думаю: «А как же он говорил, что гонит и ненавидит М. Значит, врал? Или действительно зимой у него было решение изменить что-то в жизни? Нет, он не врал. Он действительно разгонял всех. Он действительно делал гравюры. Он гнал всех, а они шли, шли. И все шли пить, за день там бывало за десяток людей. И все пили в этой удобной открытой квартире.

Я вылила водку. В. в гневе ушёл по оврагу. Исчез. X. посмотрел на меня такими удивлёнными глазами и так просто сказал: «Зачем ты это сделала?» (Боже, как мне было стыдно.) «Зачем ты это сделала? Разве плохо мы сидели и выпивали?» Он ещё говорил хорошо и верно. А главное, очень добро. Потом: «Ты как старуха из сказки о золотой рыбке. То тебе мало и это мало».

Потом искали В. Он принёс водки. Вечером выпили, и всем стало хорошо. Ночной разговор не ладится. В. гонит спать. Спали так: я на постели, В. на полу, X. – за печкой.

В последний день: они искали выпить, я не отдыхала, а следила за ними. Потом на берегу лежали на солнце. Потом швыряли палки в глубокий-глубокий омут. X. скинул рубаху и стал похож с шестом на греческого бога.

Потом опять выпили на Красной Охоте. Последний раз – вода из колодца, в котором скрипит ворот. Вечерело. Свежело. В поезде – отчуждение. В городе – в столовой обед. Он нёс рюкзак на одном плече. У дома. Решили еще выпить. У нас выпили наскоро. После праздников осталось неудовлетворение друг другом. В зарплату В. жил у X.


В то утро 1 мая я привожу его домой. Он немного ошарашен, немного пьян и доволен. Его воли нет. Есть только наша. Надо всё успеть. Крепкий чай. Рюкзаки. Вокзал. Очередь за билетами. X.: «Я схожу на станцию». Я боюсь его отпускать. Он стоит с вещами. Глаза просящие. Посылаю к нему В. Он тоже не отпускает. Идём к поезду. И вдруг в вагоне: «Я должен сходить». Надо его проводить. Но он идёт один. Идет долго, за какие-то составы. У меня мысль – удрал. Его нет. Поезд закрывает и открывает двери. Я не выдерживаю. «Вот, не мог его проводить? Он же пьяный. Он удрал». Вдруг где-то далеко – фигура длинная. Мы кричим: «Скорей, скорей!» Неуклюже бежит. И – чудо – поспевает. Стоим в тамбуре, курим. Мне стыдно, что я сорвалась. Но ведь столько усилий и столько впереди для троих веселья. X.: «Давай купим старый журнал». Денег у него ни копейки. Всё покупаю я. И даже билеты в троллейбус. X. с удовольствием и беспечностью ребёнка отдаётся чужой воле. Он находит кроссворд. Мы весело его решаем. Сидим где-то у входа. Народа много. За окном мелькает бурое, рыжее, зелёное. Недорешив кроссворда, выбираемся из поезда.

Вот она, Красная Охота. Вот колодец. X. – к нему. Опускает ведро, и ворот скрипит, скрипит. Как в сказке о «Маленьком Принце». X. пьёт много и жадно. И мы идём по тропинке в голом лесу по мокрой вязкой весенней земле. Переходим большую воду. X. показывает: «Вот как надо бежать – быстро-быстро. Ноги не успевают намокнуть». И действительно, быстро, на носках перескакивает воду. У нас так не получается. Я промокаю, но это неважно. Важно другое: важен лес, мы в лесу, и всем нам хорошо. Но я не рассчитала свою силу. X. томится, и это меня беспокоит. В. тоже думает о вине. Это предчувствие меня сковывает. На берёзовой порубке мы делаем привал. Едим. И X.: «Ох, хорошо бы выпить». Видно, слишком долго весной его отрывали (я, конечно). Но славно на поваленной берёзе. В. командует завтраком. Я прилегла у берёзы. X. снял свое рыжее пальто и развалился во всю длину, отдыхая всем телом. И предчувствие начинает меня томить. Не доходя Митрофанихи, сворачиваем в лес на Братонеж. Спорим. Пройдём или нет. В лесу сухо и почти жарко. Я снимаю пальто. Потом беру и Витин рюкзак и бодро его тащу. Я тащу. Рюкзак становится всё тяжелее. В.: «Давай понесу». X.: «Нет-нет, пусть несёт сама». Я опять несу. Так мы играем довольно долго, перепрыгивая через лужи. X. уходит вперёд. В. забирает у меня рюкзак. «Ну вот, так я и знал». Слышу – притихли. Всё-таки ему тяжело идти.

А лес такой знакомый. Вот прекрасные берёзы, вот поляна, где когда-то мы писали. Давно, давно. Вот просека, вот последний березняк перед Братонежем.

Когда-то это была наша тайна и наша обитель. Теперь мы отдаём эту тайну другим. Мы делимся ею и теряем её. Последний ручей. И луг перед озером. За бугром виднеются домики. Озера ещё не видно. Здесь всегда особый братонежский настрой. Такого больше нет нигде. У пустого дома у молодой липы мы делаем привал. Озеро голубое, но с бурлинкой. Дует ветер. Если идёшь по мосткам, кружится голова. У домов много людей. В. заходит к соседней бабушке за молоком. Но у неё умерла корова. На скамье молодёжь. «Где бы здесь молока?» «А вот хоть у нас». В доме кто-то спит, молодая женщина у корыта, мы подсмеиваемся: «Разве можно в праздник работать?» X. поглядывает на неё. Мы отдыхаем, с удовольствием избавились от ветра. Болтаем какой-то вздор. Выпиваем три крынки молока с булкой. Молоко холодное. Особенно много пьёт X. Я всегда удивляюсь, сколько он пьёт. Обходим озеро кругом. На скамье женщина. Озеро, ивы, дальний берег – всё прозрачное и невесомое. Как у японцев, но русское. У женщины находим большую бутылку и идем на единственный колодец. Женщина спрашивает, кто мы друг другу. Мне смешно. Просто нам хорошо и кажется, что мы родные. Мы долго ищем колодец – родник за деревней под старыми ивами. Он не похож на другие. Вода близко-близко, как в реке. Достанешь рукой. Они набирают воду в бутылку и пьют, опять набирают и пьют, наконец, X. кладёт к себе в карман полную бутылку. Мы устали. Хочется лежать на очень зелёной траве у ив. Идти ещё долго. Решаемся и идём молча. X. впереди, быстро и решительно. Мы сзади, немного сбоку. Я смотрю на Братонежскую долину, которая сейчас исчезнет. Ивы, раскачивая сарафанами, пританцовывают на зелёном лугу. Это я всегда хочу писать. Ивы светлые-светлые. Но вот лес. Густой молодой ельник. На тихой поляне – привал. X. – на пальто и застыл. Рюкзак под голову. И опять, как дома. Он везде, как дома. Я под ёлками на самом солнцепёке улеглась на пальто. Так близко от глаз растущая трава и муравьи. Так далеко над головой небо. И вдруг самый сладкий сон сморил меня. Разбудил В.: «Чего вы спите? Надо идти. Я не хочу лежать, а вы как хотите». И стал бродить по кустам. Я села. И так жалко стало. Сейчас самое важное было: лежать под ёлкой тихо-тихо и набираться сил. Но я опять стала делать не то, что надо. Я стала будить X. и бросать в него палочки. Палочки попадали в него, раздражали и будили. «Нина, не бросай в меня палки. Не надо». И я устыдилась. Действительно, грубо. Мне совсем этого не хотелось. И куда В. торопит?

Мы идём через лес. Потом по вырубке, которая недавно была роскошным берёзовым лесом с чёрным можжевельником. Потом по федотовским полям, которые всегда нам нравятся. Нравятся и сейчас. Настроение поднялось. Прошли деревни. Федотово. Харитоново. Сколько хожено! Наконец, Копнино. Весенний звон снежных и прозрачных дней. Место, где мы писали этюды, неузнаваемо. Всё заросло. И как-то стало маленьким. Был колодец. Разлив. Ослепительный снег. Прозрачные жёлтые ивы. Вспоминается этюд X. Белый, синий, голубой. Жёлтое ведро на колодце. Было воскресенье. Мешали мальчишки. В. работал истово. У X. были радостные глаза. Ему хотелось поиграть, как ребёнку. Тогда я не принимала шуток. У меня не ладился этюд. И он разочарованно отходил. А бродили мы по глубокому снегу, проделывая дорожки. Нет, это неверно. Мне тоже было очень хорошо. Я уже научилась перебарывать себя. Теперь мы быстро прошли деревню. Она нам была не нужна.

Вот поворот. Поля, где когда-то бушевал весенний поток. Дорога. Дом. Цепелёво. Мы в доме. Устали. Аннушка дома. Улыбается своей детской улыбкой. И старик тоже дома. Я так надеялась, что он на праздник уйдёт. Он пьян и болтлив. Начинаем готовить. Я – X.: «Умойся, вымой руки». И вдруг: «Не буду, не хочу». Я удивляюсь, не понимаю: «Почему? Ведь это так хорошо!» «Пусть я буду поросёнок». Вдруг В. грубо: «Что ты к нему пристала, не хочет – и не надо». Я обиделась. Как я жалела, что не надо проходить ещё 10 км. Дома было хуже. Старик говорит что-то. Появилась водка. Пить начали стаканами. Со своими глупыми обидами я упустила главное. Всё пошло помимо меня.

У X. стало отличное настроение. В. хмурился и хотел ещё пить. Из-за стола пошли по деревне искать водку. Ветер. Свежо. Все устали. Аннушка ушла на работу. Старик гудел и всем надоел. В. вошёл в дом. Мы с X. на поляне дожидались. Но я никак не могла перебороть своего раздражения. А разве это было главное? Главное было то, что мы здесь, в деревне, втроём, что кругом весна и что хочется писать этюды. В. был в восторженном состоянии (на него иногда находит), всё ему очень нравилось. И зелень, и кусты, и овраг. Я отмалчивалась. Меня всё раздражало. И перебороть этого уже не могла. Злая сила уже владела мною. В. достал четвертинку. X. даже особенно не огорчился. Наверное, ему было просто хорошо. «Где пить будем?» – спрашивал он. «Давайте здесь, на природе. Что там этого старика слушать». А я: «Нет, лучше дома. Подождём. Скоро Аннушка придёт». «При чём тут Аннушка?» Я молчала и злилась. Я уже злилась на то, что им хорошо. И как на зло – «Давай из горлышка!» Они лежат, пьют, блаженствуют и меня будто не замечают. Я стою над ними. «Тебе оставить?» «Оставить». Мне дают бутылку. Я держу её в руке. И чувствую, что должна выразить свой протест, чем-то безобразным и неожиданным. И выливаю водку на траву. Она, проклятая, так долго льётся. Они лежат и смотрят. Я бросаю бутылку и отхожу. Внешне всё это резко, грубо, а внутри содрогаюсь: что я делаю? Я уже понимаю, что сделала непоправимое и все дни это будет висеть над нами. В. идёт, почти бежит через овраг. А X. снизу глядит такими искренними и грустными глазами. Он просто смотрит на меня как на друга, человека: «Зачем ты это сделала?» Я молчу. Зачем я это сделала? Если бы я могла ответить. Я уже обо всём жалею. Я ему так благодарна, что он не ушёл.

Мы с ним у каких-то слег. И ему, и мне жаль пропавшего дня. Жаль, что так случилось. Он ещё что-то говорит. А мне так стыдно. Ведь он очень верил мне, в мою справедливость. Мы долго с ним бродили. Искали В. Меня ничего не радовало. Это была непоправимая потеря веры. Остальное всё очень просто. В. достал водки. Напились. Дразнили меня. Радость исчезла.


‹[2 мая 1968 г.]›

Второй день. Никто не поминал об этом. Было пасмурно. Пошли на Городок. Держались настороженно. Я пыталась всё загладить. Но молчала, а именно я должна была заговорить, объяснить, почему так вышло. А из незалеченной ранки образовался струп, мозоль. Я струсила. Потом мы уехали в Омофорово. Увидели красоту. В. захотелось писать. А мне захотелось обойти весь свет и смотреть на весну.

Потом под дождём ждали автобуса долго-долго. Мёрзли. Потом: обед, вечер, разговоры. Я, наверно, занялась Аннушкой. Читала письма. Мужчины в той комнате рано легли, что-то говорили. Уже в темноте я легла. Я чувствовала блок против себя. Это нарушало дружбу.


‹[З мая 1968 г.]›

Следующий день был радостно солнечный. Мы вышли и, пройдя Городок, пошли по дороге в поле. Берегом Клязьмы. Воля и простор. Какие-то ручьи переходили, перепрыгивали. Очень трудно передать этот день. Он очень полный, но в нём нет сюжета. Дорога чистая-чистая. Длинный рукав старицы. Две большие утки. Гоним – не уплывают. Зовём – чуть не плывут к нам. Потом спрятались на том берегу. Мы далеко обошли. Сделали на них облаву. В. с одной стороны, я с другой – залегли, а X. пошел в нападение. В руках палки. Он чуть не наступил на них. Одна поднялась, одна пошла из кустов на него. От неожиданности он закричал, бросился назад. Утка тяжело поднялась. Как было досадно!

На второй и третий день приходила Тайга. Она помнила меня, и я радовалась ей, как другу. Я таскала ей хлеб и всё приговаривала: «Тайга, рыжая, красавица» и пр. Я говорила, и она меня понимала.

Вот опять Клязьма. Поворот, и из-за поворота байдарки, одна за другой, иные с парусами. До этого с Городка мы долго наблюдали их. Как они шли на нас под парусами из тихой старицы и с поворота попадали в сильное течение, спускали паруса и шли на вёслах. Они – эти лодки – были так радостно довольны, что, казалось, счастливей нет на свете. Проезжая, они кричали: «Какая деревня? Сколько до Собинки?» Разное кричали. Байдарки были неотделимы от праздника, от весны, от нас. Берегом Клязьмы по вымытой бархатной дороге мы шли всё вперёд. Принимались дожди, светило солнце. Казалось, на наших глазах расцветали деревья. Дубы становились малиновыми, ивки – жёлтые. Местами совершенно красные кусты, как на картинах Гогена. Мне было чудесно. Я беспрестанно восторгалась. В. томился жаждой работы. X. помалкивал. Иногда уходил в сторону и мелькал за деревьями.

Дошли до поворота, опять пошёл дождь. Всё-таки что-то нам мешало быть очень дружными. И всё-таки было очень хорошо. Мы пошли назад. Солнце ударяло в спину, и вся расцветающая роскошь пыхнула на нас своим красным весенним светом. Это был день всеобщего цветения.

Тропки. Кусты. Мокрая трава. Большая туча заходила сзади. Туча с громом. И вдруг моторка к нашим ногам. Садимся. В. и X. впереди. Я сзади. Так и запомнились их спины – серая и рыжая, темнеющие от дождя. Хлестал ливень. Лодка, точно на плохой дороге, прыгала на волнах. Река кипела. Полчаса дикой езды под ливнем. Потом солнце. Деревня. Берег. Лодочник мокр до нитки. Ищем водки, чтобы отблагодарить его. Все возбуждены и довольны.

Хороший был вечер и неповторимый, как ничто неповторимо.

Мы стояли на широком лугу и глядели, как перевозили туристов-велосипедистов на ту сторону. Как грузили мужчин, женщин, мальчишек. Они переговаривались. Сил, казалось, бесконечный запас, сил и жизнерадостности.

Эх, как хорошо было на этюдах! Тогда мы все хотели вместе каждый день. Мы были настоящими товарищами.

А пока мы стояли на берегу, я мысленно возвращалась к пройденному дню, опять необыкновенная вымытая дорога, длинная, как бесконечность, берег реки, байдарки и красные распускающиеся деревья. И я уже жалела, что лодка выхватила нас из-под грозы, а теперь светило солнце, а мы бы шли втроём и всё было бы как в сказке. Я недаром об этом жалела. X. тоже хотелось идти. В. был доволен, что приехал.

А лодочник подошёл к нам, бросил свой мотор: «Привезут», – и мы пошли по очень зелёной траве под бугор. «Подождите меня. У меня там есть кусок пареного кролика». Он был радостен и весел, как и мы. То, что он сделал для нас, было необычно, и он стал как другой человек. Он принес кролика и воблу, настоящую маленькую воблу. Достал ее у зятя. «…Я говорю, дай что-нибудь закусить, и он достаёт и даёт мне воблу». Водка, горячая, как кипяток, обжигает наши желудки. Вобла поделена на четыре части. Запах и вкус ее великолепен. Кролик нежен, как кролик. И нам очень хорошо. Нам так хорошо, что хочется, чтобы на этом кончился день. Но мы идём обедать. Дома пьяный болтливый старик. Я вспоминаю лодку, ливень. Я поворачиваюсь и вижу насквозь исхлёстанного дождём лодочника в чёрном халате, его красное и смеющееся лицо. Я говорю ему что-то, но рёв мотора всё глушит. Я смотрю вперёд и вижу две спины, застывшие и неподвижные. Мне хочется, чтобы они повернулись и что-то мне крикнули, но они как сфинксы, эти спины. После обеда мы идём бродить, меня спрашивают, куда, но, скованная своим дурным поступком, я говорю: «Как хотите», – и они, делая круги, подбираются к тому дому, где продают водку. Прямо напротив прекрасная радуга, как ворота в рай. Она разгорается всё ярче. Мы толкуем о её цвете. Вдруг окно над нами нараспашку. Смешное молодое лицо вмешивается в разговор. «А почему с другой стороны опять лиловое? Ведь спектр состоит из семи цветов». «Нет, из пяти». Они спорят, рассуждают. «Слушай, – говорит X., – вынеси нам стаканы, мы у тебя на крыльце выпьем». – «Сейчас». Я против. Меня шокирует такая воля. Но меня уже никто не слушает. Мы усаживаемся на крыльцо, стакан, закуска. Юра учится в Москве на физика. Выпивается водка. В. (мой благоразумный В.) делает знаки, чтобы купить ещё. У меня делаются злые глаза. «Не надо, – говорит Юра. – Пошли к нам. Кое-что есть». В доме. Две пожилых женщины. Подозрительно на нас и укоризненно на Ю. «Ничего, ничего, – он смеется, – все в порядке, Тётушка, достань капустки. Принеси-ка этого». «Этого» – кислушка, она мутна, и сознание тоже мутнеет.

О чём-то толкуем, как будто умном. Выходим. Жена Юры чёрненькая, смешливая девочка.

И, о ужас: мои мужчины до безобразия пьяны. Кислушка. Остатками ума В. говорит: «Пошли домой». Нас с удовольствием идут провожать. «А я не пойду. Мне здесь нравится». Все уже вышли. Мы вдвоём: «Ну пойдём, пойдём». «Да не пойду. Ещё у них есть, да? Я останусь, такие приятные дамы». «Пойдём, пойдём, мы только погуляем». X. не отходит от дома и от дам. Он пытается их обнимать. Он хочет вернуться. «Нина, требуется ваша, помощь». Тяну за рукав, сержусь. Наконец: «Мы завтра придём, понимаешь?» «А мы придём?» Я к дамам: «Мы завтра придем к вам?» Дамы, с опаской в глазах: «Да, конечно». За деревней Юра и чёрненькая со смехом убегают. В. крутится, как подбитая муха, вокруг себя. X. вырывается и грубит. Так меня толкает, что я падаю навзничь на мягкую от пыли дорогу. Скорей, скорей увезти их из деревни! Темно. Впереди фигура В., большая и нелепая. Он злится, что я с X. Имею ли я право бросить его? Куда он пойдёт и что наделает? В. падает ничком на дорогу, но подымается и опять кругами движется к дому. X. подаётся в ивовые кусты и исчезает в них. Расстояние всё растёт. Я бросаю В. и почти бегом назад. Иду напролом по кустам. Сидит на корточках. «Зачем ты пришла, ты всё испортила». Я бегу к В. «Витя, подожди. X. отстал». Ничего у меня не осталось от чудесного дня. В. сидит, обмякший. «Я лягу». Валится на подстеленный матрац. Старик пьяный поёт. X. поёт с ним. В пьяной отличной форме. Лицо покраснело, глаза светятся, и рот в бесконечной улыбке. Как-то хищно открыты зубы. Хватает Аннушку, и они танцуют. Она смеётся, такая кроха рядом с ним.

Я чувствую, что он не только отдыхал, но и наблюдал меня и что-то его раздражает, и мне больно и грустно слышать это. «Ты всё говоришь с одинаковым лицом». Мне что-то хочется сказать, что я не притворяюсь, что я просто тревожилась эти дни, но мне неожиданно это, и я молчу.

Мы идём спать. У В. болит рука. Он мотает ею и стонет. Мы уговариваем его лечь на постель. Он не соглашается. X. забирается за свою занавеску. Я тушу свет. И уже в темноте: «Понимаешь, когда близко общаешься с человеком, как мы сейчас, грустно становится. Вот ты, ты сердишься, когда не надо сердиться, а не сердишься, когда надо. Это я называю чувством справедливости. У тебя нет чувства справедливости». Мне обидно и горько это слушать. Ведь я спасала их от водки. Я была напряжена. Я не отдыхала, как хотелось бы. Значит, задача не по силам. Я не выдерживаю. Эх, уйти бы куда-нибудь побродить. Я не выдерживаю. Я почти кричу. Я даже вскакиваю с постели: «Не нападай на меня! Ведь мне тяжело эти дни. Я не отдыхаю. Я мотаюсь между вами. А вы пьёте». Это капитуляция. У него хватает доброты замолчать, и мы спим.


‹19 мая [1968 г.]›

Последний вечер 16 мая. Получилось всё скверно и досадно. Дома у нас. 12 ч. Оба пьяные. Требовали водки. Нет, сперва ласково просили. Не могла я отпустить ни того, ни другого – не имела права. И поехала сама на вокзал. Такси туда и обратно. Быстрота и оперативность. Но ресторан закрыт – работает до 23 часов. Опять в такси. Спрашиваю – взять больше негде. И вот я пришла домой. Тихо. А уходила – В. что-то кричал, как дикарь. «Эх-эх-эх потеха». Тонко и жалко это получалось. Я зашла на кухню – пожаловалась соседу. «Ведь, главное, не поверят». «А вы не уговаривайте. Пусть завтра сами проверят». Захожу. Л. полулежит на диване, раскинувшись на больших подушках, как патриций. В. сидит. И какой у мена был жалкий вид. Как я робела и как они меня презирали. Эти два пьяных мужчины. Л.: «Я так и знал. Я сам пойду. Ты ничего не сумела. Не надо было браться». В., как бык, глаза в пол. «В., что же ты молчишь?» «Я лягу спать, и на кровать». Л. растерялся немного. «Ну вот, он сбил весь мой энтузиазм. Уж и не знаю, что мне делать, сердиться на тебя или нет. Пожалуй, не буду. Давай лучше спать. Брось мне что-нибудь». Но я разобрала постель, как всегда. Потом: «Спокойной ночи». Но это всё неважно. Мне запомнилось другое. Утром вдруг добро и просто: «Только не ругай Витю». Как странно, разве я так много ругаюсь? На вокзал мы пошли все втроём и посадили всех в поезд. У первого же ларька они выпили бутылку вина. Но я ничего не говорила. Я была рада, что Л. пришёл в форме и не опоздал. Большего я не могла сделать.


Как-то шли вчетвером от X. Я со Сл. впереди, они сзади. Сзади толковали о Блоке. О поэме «Двенадцать». Мне хотелось включиться в спор. Но Сл., воодушевленный вином, морозом, неожиданностью знакомства, не умолкает ни на минуту. Он толкует о живописи, о своей жене, о нашем содружестве, он до того радостно-наивен, что нельзя его не слушать. Я никогда (давно очень) уже не думала, что так славно бежать вприпрыжку и скользить по скользким тротуарам от фонаря к фонарю, ныряя в темноту. Говор и смех искрятся алмазами, как снежинки на снегу. У X. было время зимой. Он пытался что-то изменить. Он мечтал о поэме «Двенадцать», долго носил книжку. Толковал о ней с восторгом и вдохновением. Он жил сумбурно, но всё с чувством протеста, с надеждой вырваться из окружения. Знакомство с Т., с нами вызывало у него чувство другого мира и желание вырваться в другой мир. В это время он много и часто говорил о конфликте с мамой, с братом. Он пытался гонять брата и прочих «гостей». От этого ходил радостный и вдохновенный, приходил пить чай и говорить, говорить. Не сердился, когда отказывались выпивать. Он где-то спасался. Приходил умилённый и философски возвышенный. Философия в его голове складывалась во что-то наивное и мудрое одновременно. Читал толковые книги. Игра в отнимание вина была ещё мила и принималась, как должное, в нашем доме. Потом на этой высоте не удержался никто. Вино стало побеждать и меня, к стыду моему. С двумя мне было не справиться. И высокому стилю начинающейся дружбы мы изменили. Мы часто стали ходить к X., натыкались на брата, на тётю, на пьющие компании, и В. стал требовать вина так же энергично, как X. Уже беседа казалась скучной без подстёгивания. Это долго как бы было незаметно, а потом стало грустно, и частица за частицей уходила радость. Оставалась привычка встречаться и пить.


Я помню, как X. приходил зимой очень пьяный и как-то буйно возбуждённый. Он набрасывался на В. (который всегда спал), наваливался на него, переваливался через него на кровать, задирая ноги. Кричал, тормошил, делал вид, что дерётся. Он всячески выражал всю радость встречи. И не хотел тогда ни водки, ничего. Потом устало сидел или что-нибудь рассказывал. Пил чай, крепкий до горечи, и говорил: «Нина, налей мне ещё чашечку». Потом время подходило к 12 часам. Он смотрел на часы: «Я ещё успею, мой троллейбус будет в первом часу», – и опять чашечка чая. В. уставал: «Если хочешь поспеть – иди». Не выдерживал и ложился на диван. И тут же начинал сопеть. Мы смеялись: «В. уснул». X. кричал: «Ви-ить!» «Не буди его – пусть спит». «Ну, мне пора. Проводи меня». Я провожала его до двери. И, прощаясь у открытой двери, он ещё что-то вспоминал и говорил, и я уже: «Иди, иди, ты опоздаешь». И он шёл по лестнице всегда очень легко, пружиня сильные ноги. Как будто не был пьян. А иногда он не шёл на троллейбус, и мы просиживали до 4-х часов. Он говорил, говорил. Ему просто надо было, чтобы возбуждение алкоголя улеглось. Однажды он рассказал, как шёл по следам двух людей. Была тёплая зима. Как я завидовала его воле и его праву бродить ночью по улицам. Не бояться и никуда не торопиться.


‹22 июня [1968 г.]›

Красная Охота. И птицы меня встречали, и цветы меня встречали, и лиловые сосны, и синие тени леса меня встречали. И колодец поманил рукой, да иван-да-марья закивали головами. Одним словом, это была Красная Охота. Это было лето. А воздух, напоённый всей роскошью лета…

Чулан. Утро. В высокое окошко бьёт луч солнца, прямой, как луч, и бесчисленные пылинки движутся в нём, как и тысячи лет назад. Очень маленькие и большие, похожие на звезды в небе. Это маленькое небо живёт своей вечной жизнью. Первый древний человек, разгадавший тайну луча, от себя, без прочтения книг, был великий учёный. Жёлтые доски потолка с тёплыми подтягами, постель на полу с цветными подушками и ватным одеялом, большое гостеприимство дома, луч солнца в окошке, двор, все щели светятся, ещё луч тонкий-тонкий, ловлю его, и весь он помещается на ладони, нежный, светлый. Кажется, что сейчас его почувствуешь, как что-то плотное. Всё это может быть началом хорошего рассказа. Потом вставать. Летнее платье. Сидя на полу. Бугор. Солнце. Озеро.

Тайна чулана никому не ведома, и теперь её уже не к чему рассказывать. Мечта, красивая, как всё извечное в жизни.

Щенок на берегу. Маленький чёрный щенок, как чудесно он ласкался. Он падал, сваливался на землю, вытягивал ножки, опрокидывал себя на спину. Всё: лапы, уши, зубы, морда – были у него нежные и мягкие. Всё его маленькое тело освобождалось от всяких усилий. Полная отдача ласке и игре. Я легла на землю и обнимала его, он прижимался к шее, к рукам, терся бочками, потом отступал и налетал на мои волосы, хватал их и тянул их, но так, чтобы не было больно. (Он вспомнил мать, как я вспомнила ребёнка.) Он отдавался ласке так, как только ребёнок может сделать, и я, как мать, прижимала его к мокрой груди. В игре он успевал лизнуть мокрый лиф, ткнуться в грудь, прижаться к шее, куснуть за волосы. Казалось, он целиком мой и любит меня больше всего. Нежные молочные глаза.

Через полчаса он забыл меня и так же ласкался к чьим-то чужим ногам и рукам. И те руки были для него опять самые дорогие. Я поняла человека.


Какое это счастье – лето. Сидеть утром на выжженных холмах и смотреть на серую утреннюю даль, ещё не проснувшуюся, ещё всю в тумане. Земля предо мной разлеглась своими плавными холмами с такой отдачей наступающему дню, как влюблённая женщина. (Как Хемингуэй сказал: мучается до тех пор, пока не найдёт самую настоящую единственную фразу, и тогда рассказ потечёт сам собой.)

А лежать за околицей в ромашковом лугу и смотреть, как небо набирает грозу. Как громыхает где-то за серыми облаками.

Земля тёплая и сухая, как протопленная печь. И иссохшие травы, как сено.

А птичка кричит: «Спать пора». А с бугра видна широкая пойма, сине-мутный, дымом покрытый лес. Когда-то здесь был разлив, было утро, пронзённое солнцем, была я, и мне было так весело. И это незабываемо. Всё покрыто тонкой тихой грустью. Грустью увядания, размышления. Это осень.


В чём же счастье жизни? В том, чтоб не терять чувства любви. Любви к жизни. Волноваться и радоваться золотому восходу солнца, радоваться крику грачей и свисту ласточки, несуразному лепету ребёнка.

Как сохранить себя для чувства любви? Почему оно умирает в человеке ещё задолго до того, как сам он превратится в смерть? Мелочи жизни. Мелочи души, мелочи взаимоотношений делают душу неспособной любить и видеть всё то прекрасное, чем богата жизнь. Почему молодость так способна увлекаться? В ней ещё не создалась привычка к убогим мелочам, которая создается жизнью, всем бытом и складом жизни. Изо дня в день незаметно для себя происходит перемещение внимания с самого главного, важного, от любви ко всему живому и создавшему всё – природе (не ханжеской религиозной любви, а любви органической, радостной, как только могут любить очень молодые люди и все животные, как любят солнце и тепло птицы) – к мелочным холодным интересам, придуманным людьми, к деньгам, тряпкам, тщеславию или просто к нищенской жизни и мелочной борьбе с нею. И не замечает человек, как из молодого любящего существа превращается он в старого, душой холодного человека с мёртвыми глазами, с презрительной улыбкой, с сердцем, способным только к одному – чувству жадности, скаредности и стяжательству или голому тщеславию.


‹Январь 1969 г.›

Свирепые морозы стоят целый месяц. Я слышу, как шумит последний троллейбус на повороте и медленно затихает. Последние скрипы шагов гаснут, как спичка. Кто-то спешит в тёплый дом, полный уюта, радости и любви. Это непременно так кажется. И кажется, стоит выйти на улицу, и ты тоже поздно зашагаешь по морозной земле: скрип-скрип в тёплый дом, где тебя встречают радостные глаза.

Когда это началось, я не знаю, что нам стало плохо втроём. Мы как будто выпили, изговорили и познали друг друга до конца. Подкрадывался разлад. Я прилагала все усилия, чтобы держать равновесие. Началось с того, что X. стал лихорадочно пить. Предчувствуя разлад, он хотел выжать всё (так казалось). Он приходил и, сердясь и кляня, нападал на меня: «Вечно ты, Нина, тормошишь. Давай выпьем». В.: «Давай выпьем. Не смотри ты на неё». Потом ко мне, вкрадчиво и ласково: «Ну, Нина, где твой ящик? Посмотрим, сколько там денег. Ну же». Я тянула, хитрила. Они сердились. Так повторялось очень часто: через день, через два. И я оказывалась в ловушке между двух мужчин, которые требовали, пьянели и начинали между собой ругаться. Это было самое тяжкое. Всему есть время. У дружбы есть тоже срок и возраст. Дружбу надо беречь и питать.


‹19 января 1969 г.›

Я оставила В. работать, а сама ушла в мастерские. Накануне мы ругались. Я целый день провела у бригады живописцев, смотрела, как они работали. Я мало говорила и мало шутила. В голове пусто. Я просто жалась к чужой живой жизни. К вечеру X.: «По рублику, по рублику». Он злой, напряжённый. У него в гипсе нога. Он странно медлителен и рассчитывает движения. Вечером мы скинулись в мастерской. Был Мишин – поэт. Всем стало весело, и даже X. повеселел. А я глупо сказала ему оскорбительную вещь. Каким злым ледяным взглядом посмотрел он на меня. Я была неправа. И мне так не свойственно обижать людей. Я хотела загладить вину: звала к себе, звала к себе, как редко зовут. Но они не пошли.


‹Февраль 1969 г.›

Дни стали очень большие, пустые и бесстыдно-голые. Давно бы им пора прикрыться сумерками, укутаться синевой, а солнце всё еще светит на края домов жёлтым электрическим светом (как лампочка без абажура), как громадный прожектор, безжалостно высвечивая проёмы окон и железо водосточных труб. Темнота наступает быстро, как на юге (как будто на весь мир включили синий свет, как будто раскинули синий подол), и сразу становится видным небо, чёрные ветки, и светящийся ослепительно серп луны, и звёздочка вправо от него, такая яркая, что не верится, что она настоящая.


‹Лето 1969 г.›

Сенокос. Ощущение, как только вышел из избы и вдохнул первый глоток воздуха, душистого до одури.

Туча справа, серая и тихая, как завеса, через дорогу деревья, за ними копешки и сарай – сиреневый сарай. Копешки на светлом лугу. Серые стволы берёз с редкой травой под ними. Луга светло-зелёные, с цветами. Всё серебристое.

Такая чистая земля, что спичку не хочется бросить. Всё вокруг: берёзы, травы, сараи – как поход в детство. Всё напевно и нереально. Деревня в берёзах и берёзы в деревне.

Заброшенные дороги в цветах. И голубые, лиловые фигурки женщин. Я иду по земле некошеных трав.


Опять сладостное утро. Розовые берёзы, лиловые ромашки, золотистые листья. Стрекот птиц, и надо всем этим как будто ангельский голос – иволга на своей дивной флейте выводит, высвистывает всё одну фразу – хвалу жизни. Господи, почему же мы ссоримся?

А за рекой на холме мычит далёкое стадо. В томной дымке всё золотое и голубое. И дальняя деревня еле розовеет своими краешками домов. И думается, почему здесь нет сестёр и мамы.


‹31 августа 1969 г.›

В. уехал работать, и я одна. И сразу уже знакомая тонкая и острая тоска предчувствия чего-то ожила во мне. Всё вокруг: и небо золотисто-белое, и первая жёлтая липа, и силуэт высокой, непомерно смешной церкви в большое окно – всё окрашено ею, всё есть или было когда-то и только вспоминается или просто мираж. И я, и пустая вся растворённая квартира с раскрытыми окнами и дверями, и дневной зной – всё это как будто не существует. Всё это лишено смысла, и я сама лишена смысла. Главное – непонятно, зачем я? И, может быть, мне ехать туда, где работает В., тогда станет ясно – зачем я.


‹16 ноября 1969 г. Ночь.›

Идёт дождь. Слышно, как он мерно шумит, ласково и нежно – без ветра. Так идёт дождь в тихие летние ночи. На окне блестят в свете фонаря и ползут крупные капли. Не должно быть в это время дождя. И душа моя тоскует и пустует об утраченном и несбывшемся. Хочется уйти в лес. Мне отчаянно и пусто. Пусто, как в голом саду под окном. И нигде не укроешься от дождя (тоски). У меня размолвка.

А дождь всё идёт. Даже не слышно ночных последних троллейбусов. Когда я слышу, как он поворачивает на подъёме и шумит, я знаю – там обязательно кто-нибудь едет, забытый в ночи. Тот, кто живёт ночной жизнью и ею счастлив и несчастлив…

А дождь всё идет.


‹29 ноября 1969 г.›

Я так много хочу рассказать, так много, слишком много, что не расскажу ничего, наверное. Я хочу рассказать, как шёл дождь. Он шёл целую неделю. Было тепло, весь снег ушёл, и чёрная, рыжая, бурая земля помолодела. Дул весенний ветер, в талых лужах лежали тени, а в сердце не было весны. (Всё стало негативно.) Из сердца забрали радость. Это случилось ещё летом. Я хочу рассказать, как это случилось. Но это было так давно, много-много лет назад. А до этого была совсем другая жизнь. А теперь как будто кто-то умер. И опять каждый день наступает вечер и ночь захлопывает все звуки, и опять ночной троллейбус гудит на повороте и идёт дождь. Как раньше. Только дождь. Только дождь, только дождь.

Но красный конь моего детства уже не появится. Я хочу рассказать про красного коня. «Если тоска перехватила твою глотку, выйди в степь и позови красного коня своего детства, и если он не появится, значит ты стал слишком взрослым». Троллейбус гудит на подъёме, и дождь. (Только всего слишком много, и становишься многословным.) Он гудит долго, завывает, переливается как гром, особенно когда пурга. Я всё – опоздала. Я собиралась, а время шло и ушло. Теперь это отваливается от меня целыми кусками, и меня скоро не останется. У меня болит сердце. Как будто иголкой прошивают слева направо и обратно через всю грудь. Но дело не в сердце, а в тех кусочках, которые отваливаются от меня, и это невосстановимо.

Я стала разрешать себя оскорблять, и поэтому меня начали оскорблять. Я пытаюсь обороняться, но из этого ничего не получается. И робость всей моей жизни занимает все места в моей душе. А в моей душе была жемчужина, но её никто не замечал, и она пропала. И я уже не радуюсь чужим радостям. Гудит, свирепеет ветер – завтра будет зима, а я совсем одна. Нет красного коня моего детства. Только стены и стёкла дрожат от порывов. Какая тоска. Я тоскую, и плечи мои сгибаются. Что же случилось? А может быть, я всё придумала.

Бессмысленны записи, которые не оформятся в книгу, бессмысленны работы, которые не станут картинами. Не бессмысленны только люди, живые люди. Игорь, который узнал меня на улице и бросился ко мне, маленький-маленький, со своей большой радостью. А ночью пойдёт непогода.

А когда тебе говорят гадости, чтобы прикрыть собственные, с дерзостью и наглостью, и знают твою незащищённость. Ужасный свирепый порыв потрясает дом. Идёт непогода. А не всё ли мне равно, если погоду никто не использует. Зачем она нужна.

Отдать силы другому. А! Кому это надо! Всё равно. Смотри смело в глаза. Нельзя воскресить покойника.

Как он пел свои песни. Как кожу сдирают горячим.

Когда человеку уж очень плохо, он должен начать писать. Не всё ли равно, что! Если в этом спасение.


‹6 марта 1970 г.›

Я, кажется, выспалась. Утро. Половина восьмого. Теперь светает рано.

Да, зиму мы проиграли. Теперь это уже ясно. Просто мы слишком много работали. Мы оформляли военный кабинет.

Работа, работа с 10 до 9 вечера. Ни одной мысли. Сколько кусочков убыло от меня за эту зиму, и это невосстановимо. Сколько я не записала, сколько я пропустила горячих, живых, болезных жизней. (Наша квартира и её жизнь.) Вчера Ира прочла на кухне несколько стихов – Цветаевой. Стих как обыкновенная боль. Пронзил мозг, пошли мысли. Но усталость стала. Работала 9 ч. Дома готовка ужина за 15 минут уносит последние кусочки энергии. Пуст, как выпитая бутылка, валишься спать. И страх, страх – который живёт во мне. Страх за выходной, за досуг. Да, зиму мы проиграли. Теперь это ясно. И «Дом, в котором я живу» так и останется не написан.

Компромиссы. Тебе мешали. Тебя не понимали. А ночи! Зачем же ночи? Зачем ранние весенние утра, наконец. Утра, когда голова свежая и разумная; ночи – мысли бредовые, тяжкие – как красный свет. Читать не могу – значит, надо писать. Это же спасенье. Как когда я начала мечтать стать художником. Жаль, писать надо было тогда, когда всё бродило, а не когда всё утихло.


‹7 марта 1970 г.›

Праздники – как горькая утрата. «Что тебе твоя постылая свобода, страх познавший Дон Жуан». Научиться обходить половицы, которые скрипят. Бесшумно разбирать диван. Крадучись, полусогнуто разбирать постель. Дверь, которая не скрипнет, если её открыть очень быстро и немного и, закрывая, приподнять. Тогда она закроется плотно и бесшумно. Движением быстрым поднять руку и медленно задвинуть штору. А идти к своей постели не поперек досок, а вдоль, ступая боком. Страшно, что это проверено и привычно.


‹15 марта 1970 г.›

Ощущение конца. Краха всему. Влезли в работу непосильную. Силы кончаются. Этюды весенние летят. Сама весна не для нас. X. запьянствовал. В. заболел. Я – от напряжения одурела. Факты фиксирую, создать ничего не могу. В голове один склероз.

Живопись отошла. Два месяца труда – военный кабинет. Было страшно влезать в материал – солдафонство, ограниченность. Сейчас мозги высосаны. В душе тоска. Впереди работа. Да ещё страх за В. Плохо мы живём. Март стоит туманный, слякотный, тихий. А мне всё равно. Люди и события, которые радовали, – тоже всё равно.

1972-1978