Дико, немыслимо – по чьей-то чёрной и злой воле, не сделав ни капельки никому никакого зла, – тебя лишают всего: дома, школы, родных и свободы, и перед тобою тюрьма. Запах тюрьмы… Кто не был, тот не представляет десятками лет накопившийся человеческий тлен, перемешанный с дезинфекцией. Громадное пространство и ты один (с конвоем). Этот дом, напиханный людьми, как клопами… Страшная женщина у параши в разодранной рубахе смотрит и ругается на меня. И откуда-то из середины громадной камеры голос (нарушая законы тюрьмы) говорит: «Идите сюда. Устраивайтесь здесь». Так ласково приняла меня Бутырка. Громадная камера сплошь устлана на уровне стула досчатым настилом и сплошь занята лежащими фигурами.
‹30 июня [1985 г.]›
Боже, я в чём-то совсем одна. Длинный-длинный рассвет. Пряный и жаркий воздух – дуновение полей. Ощущение – где-то возможное счастье – общение с природой, с землёй, с травой, с рассветом. На рассвете выйти на крыльцо. Перед тобой тишина, замирание предрассветное природы. Не колышутся деревья. Долгий миг счастья сопричастия с Богом. Кому сказать? Женечке? Жажда понимания, жажда друга.
Тягость быта. Я – не домашняя. А всё надо делать. Кабала и отупение от быта. Что-то за этими словами может открыться (Пришвин), что-то, что за замком. Творчество? В чём общение? Стремление общения, к людям.
Время – 4–5 часов утра. Продлённость своей души. И бесцельность её и тщета всего. И тут же страх быть непонятой и смешной.
Письмо Н.С. Луговской к И.Н. Шаровой
‹[1 сентября 1985 г.]›
Дорогая Ириша! Здравствуй, дружочек!
Как-то вы поживаете? Что принесло вам лето – горе или радость?
Сегодня 1-ое сентября. Вышла утром на улицу. Солнце и радость! А девчонки и мальчишки, одетые, причёсанные и красивые, бегут ручейками в одну сторону. И скучно мне стало. Пошла за ними и пришла к школе на торжественную линейку. Двор школьный гудел, как улей, и шевелился; а со всех сторон ещё и ещё прибывало ребят, маленьких и робких, больших и отважно-стремительных. Но у всех ощущение торжественности.
Я встала в сторонке, а уйти не могу. Гляжу на эту торжественно-оживлённую толпу. На нарядно одетых родителей и преподавателей, на маленьких пёстрых ребятишек, пришедших тоже посмотреть. «И на очи, давно уж сухие, набежала, как искра, слеза». Вспомнила тебя. Ходишь ли ты теперь на линейку? Наверное, волнительно тебе. Ведь вся жизнь твоя – в школе. Подумала, что, наверное, это хорошо, так прожить. Сколько людей, сколько детей прошло перед тобою. Наверное, совсем другое ощущение жизни и себя, так сказать, в пространстве. А ведь человеку нужно быть в улье, в гуще. Наверное, человек так устроен. Отгороженность – это плохо. Вспоминала и нашу школу. Скорее, не воспоминания, а ощущения былого. И ваш дом, а главное, ваш двор, в котором мы столько проводили времени, отгородившись от Москвы. В нём было спасение от Усачёвской улицы. Но только нельзя очень увлекаться, а то проказница коварная память откроет такие закоулки, что взвоешь.
Итак, времени для размышлений в это лето предостаточно.
Не «получилось» для нас лета. У нас заболел Витя. Прихватило его основательно. И, в общем, наверное, вскоре после твоего приезда. Не уследили. Подскочило давление. И сосудики в голове не выдержали нагрузки, повредились. Следствие от этого вышло печальное. Месяц в больнице. Сейчас говорится коротко, а тогда было страшно и тяжко. Весь июнь шёл дождь, и я все дни проводила в больнице, приезжая домой на «тихий час» и на ночь. А он лежал такой беспомощный и тихий. Полмесяца не вставал. Потом потихоньку начал подниматься. Сперва садиться, спускать ноги. Всё чередом. Сейчас, начиная с июля, идёт восстановление. Он молодец. Много занимается физкультурой, ходит. Только вот речь у него пострадала немного. И он упорно ею занимается. Старается похудеть.
Всё вместе – это большая работа. И так как мы привыкли всё делать вдвоём, то и это тоже делаем вдвоём. На этом фоне нет-нет со мною случаются маленькие неприятности и болячки. Мечтать «о подвигах, о славе» нет времени совершенно.
А помечтать иногда так хочется! Мечтать можно только о будущем лете.
Когда было жарко, по вечерам мы ходили гулять в луга. Рвали цветы, смотрели, как спускается солнце за леса и темнеет небо. Цветов было очень много в этом году. Так много, что на всех хватало. Даже большие лесные колокольчики выступали из оврагов в луга. А кругом – в полях – пшеница. Она всё светлела и светлела, пока не сделалась совсем золотистой. Эти прогулки спасали нас в знойные, душные дни от пыли и шума. Тропинка, сумерки и прекрасные стихи Пушкина, Блока и др., которые Витя много читал по пути. Теперь это слилось для нас в отрадные воспоминания. Наступила осень. И скоро зима. Она не радует. Много будет забот.
Ну вот, таковы наши дела. Надеемся, что у вас всё хорошо. Крепко обнимаем вас всех.
Всем приветы. Целуем, Нина, Витя.
Письмо Н.С. Луговской к И.Н. Шаровой
‹11 ноября 1987 г.›
Здравствуй, дорогая Ириша!
Получили от тебя письмо и поздравления с праздником. Спасибо тебе большое, и не сердись на меня за моё долгое молчание, прошу тебя. Хотя, конечно, очень дурно, что я молчала. Но ты всё же не сердись.
Жизнь какая-то суматошная и, в общем, не очень весёлая. Хотя и жаловаться я не имею права. Могло бы быть всё значительно хуже. Наверное, в самом моём существе заложено неустройство. Быта всё больше становится. А я его плохо переношу. Вожусь и внутренне ропщу. И так все дни. А они бегут себе…
Лето мы провели в городе. И хорошо для нас, что не было жары и что шли дожди. Спокойнее с дождями жить, и не так рвёшься куда-то. Да и то: нет-нет – охватит, эдак, тоска по иной жизни; вспомнятся «райские» дали деревенские, поля и леса. Как закопошится в груди, и заскулишь потихоньку.
В начале лета была мысль – может быть, в дом отдыха. Но Витя не захотел. И, наверное, прав. В мае и июне он лежал в больнице (в двух разных) и так ему надоел «казённый» дом. В это лето он часто прихварывал, хоть всё по мелочам. В том числе и радикулитные боли. Да и сердце барахлит. Давление скачет. Но он умеет оживать духом и способен улыбаться. Да и терпеть научился (что весьма важно).
Я ничего. Не могу обижаться. Хранит меня Бог от злых болезней, спасибо ему. Бываю в мастерской. Но время провожу там бездарно. Весь пар выходит в мечты и предвкушения, которые иногда осеняют.
Увлекаемся плодами перестройки: в «Советской культуре» были пламенные статьи, в журнале «Огонёк» – тоже. Переживаем и расстраиваемся от бывших невзгод. Читала «Дети Арбата» – как будто электрический ток через себя пропускаешь. Потом «Плаху» читала. Произведение громадное. Построено, конечно, своеобразно. О неминуемом возмездии за содеянное когда-то зло. Ничего не проходит даром. И гибнут невинные жертвы в этом тупом злобном чаду. Больно отзываются в сердце эти трагедии, и о которых прочли, и о которых не прочли.
У вас, по-видимому, не очень весело. Что с Наташей? Удается тебе ещё немного заниматься с ребятами? – Ведь это для тебя живая струя.
Ну, наш дорогой друг, прощаемся с тобой. Всего, всего вам всем доброго! Я очень рада, что ты держишься и не болеешь.
Всем большущий привет – Толе, Лене, Коле, Наташе, Лёле, Игорю и ребяткам.
Целуем, обнимаем,
Нина, Витя.
8 ч. утра. Ещё темно и тихо. Как из подземелья – далёкий шум машины.
Если бы не рассвело… Если бы один день в году останавливалось время и в нескончаемом сумраке – тихий иней и люди в этом сумраке, внезапно встав, огляделись бы, и прозрели, и увидели всю жизнь, пронзили память до самого детства… Что ты есть? И каждая судьба, такая маленькая и такая большая, – одинакова перед Вселенной. И люди, разобщённые и бесконечно одинокие и непонятые, разобщённые общими делами, лишённые досуга и созерцания, – в сумраке и тишине почувствовали себя соединёнными и нужными друг другу.
Что может быть драгоценней непостижимости – одетой инеем берёзы в розовом сиянии? «Остановись, человек, и посмотри кругом», – вот какое название я дала бы своей ненаписанной книге. Не это ли стремление соединяет людей в храме? Под непонятные слова и красоту звуков пения – душа открывается и отдыхает в вынужденной неподвижности богослужения.
Такая глубокая зима встала надо мною. Ни морозов, ни солнца. Закутано в сумрак. За ней не видно и не слышно жизни. Тут и догорающий день, и тоска одиночества в «Докторе Живаго». Сибирская деревня. Дорога, за бугор уходящая… И колымские дни… И воспоминаний «длинный свиток». И всё это – значимо, и кому-то нужно, чтобы люди узнали и обо мне. И уже не стыдишься своих несчастий. И всему живущему есть мера и место.
Как нести эту драгоценную ношу, наполненную до краёв? Нести и не расплескать. Не споткнуться о неосторожное слово, о навязчивый вопрос, об кастрюли и половик. Как ухитрилась Цветаева М. пронести через всю жизнь эту чашу поэзии, наполненную до краёв? Эмиграция, обеспеченная жизнь, тоска по родине наполняли её и питали гот источник, который пролился стихами, мыслями. Когда она всё это потеряла – она потеряла жизнь. Сколько надо мужества, чтобы нести бремя стиха, раскрытого, разоблачённого своего «я».
Вчера видели «Покаяние». Страшно. Преследуют видения.
‹3 декабря 1988 г.›
Разве мы в своей семье уже десятки лет и с другими людьми порой, не говорили, хоть и однозначно и коряво, о том, о чём пишут и говорят теперь умные, понимающие люди – длинными философскими фразами, – всё объясняющие?
Если говорили мы, то и другие говорили. Знали мы, понимали мы – люди понимали, что происходит; мы видели зло… И вдруг, как по мановению волшебной палочки, все сделали вид, что только что прозрели.
Как это смешно.
Как это трагично.
Как это нелепо.
Что же такое?
Письмо Н.С. Луговской к И.Н. Шаровой
‹10 января 1989 г.›
Дорогая Ириша!
Как замечательно, что ты позвонила. И как неожиданно! Поговорили! Мы узнали ещё дополнительно всякие новости. Очень приятно услышать твой голос было! С днём рождения? – Мы-то его всю жизнь не отмечали. Глубоко убеждена – соболезнования надо писать, а не поздравлять с такой датой[51]. Зная свой нрав, я заранее начала «обрабатывать» наших весьма милых дам: профсоюзную и союзную, чтобы они не вывешивали меня на доску с какими-нибудь шуточными и нешуточными словами. В этом я преуспела. На доску меня не повесили. Но тут подвернулось, назло моим планам, профсоюзное собрание. И председатель профкома с тупым упрямством начал приготавливать что-то, чтобы объявить на собрании об этом торжественном дне.
Мне ничего не оставалось делать, как сказаться больной в надежде, что без меня на собрании меня поздравлять не станут. Не тут-то было. Всё-таки меня объявили. Таким образом, моя тайна стала достоянием масс. Какие же мы бесправные, когда собственный день рождения человек не может по-своему отметить или не отметить вовсе.
Дня два при встречах на меня нагловато посматривали «иные господа художники» с явным язвительным удовольствием. Но вскоре весь этот эпизод забудут, чтобы при встрече, однако, и вспомнить. А приятные дамы вечером после собрания всё же пришли поздравить. Меня «одарили» красной папкой с подтверждением моих лет. Преподнесли замысловатую вазочку сиреневого цвета и пять красных гвоздик, что уже было совсем приятно. И поздравили меня вполне искренне и симпатично. Дамы были такие красивые, душистые, в меховых пальто; оглядели нашу комнату с книгами и картинами и невероятным количеством всюду разбросанных газет и журналов не без удивления. А мы с Витей с удовольствием смотрели на них. Вот и всё.
А вторая моя забота посерьёзней. Воспоминания о 30-х – 40-х – «роковых» приобретают такие размеры, что я побаиваюсь, что какая-нибудь сохранившаяся дама не напечатала бы своих записок и между прочим не упомянула нашей фамилии. Мне это было бы тягостно. Потому что мы об этом не рассказывали вовсе. И опять поднимется возня вокруг, ненужные разговоры и соображения.
Как-то двойственно и сложно у меня сейчас. За последние годы я как бы забыла все тяжкие события, будто и не со мной всё это происходило. И вот через литературу, а теперь и через телевизор – столько всего! И со дна души, из самых тайников, о которых уже и сам не предполагал, подымаются тяжкие образы и мысли. Как болезнь. «Воспоминанья предо мной свой длинный развевают свиток…»[52].
Ты понимаешь, это совсем разные состояния – жалеть других и негодовать за них или быть самой. Слишком много было унижений и потерь. Я совсем не хочу огласки. Мне будет очень тяжело. (Хотя, конечно, в этой куче могут быть столько однофамильцев.) Во всяком несчастье есть большой урон, в нём трудно сознаваться. А до Лихачёва я не доросла. Ты тоже при случае не оглашай нас, кроме, конечно, вашей семьи.
А тут ещё «Доктор Живаго»! Недавно я с ним «познакомилась». И он мне стал таким близким и дорогим человеком. Перед мысленным взором встаёт его сложная и тонкая душа. Я вижу его сибирские похождения, его удивительную романтическую любовь, его д. Ворыкино (где они жили). И поэзия этого пустого дома, пустого захолустья, и снега, снега кругом… И горячие закаты, мглистые утренники… Необыкновенные звёзды и светящийся снег под луной… Свобода и творчество! Томление души, готовой отключиться от всего… и готовой начать писать… И его последний путь… Как будто я сама хоронила его. Пастернак… Очень он мне близок по своему мышлению и чувствованию. Когда мне очень близок автор, я хочу писать.
Ириша, прости за такое письмо (пишу ночью). А тут ещё конфликт был домашний, который навалился на меня горой.
А надо нести. Значит, надо на кого-нибудь выплеснуть, а то не донесёшь.
Подруга – Нина.
‹25 января 1989 г.›
Всё приемлю и смиряюсь… Выйди на площадь, встань на колени… И покайся в своих несчастьях и бедах. Покаяние в своих бедах, в своих унижениях – это ничуть не труднее, чем в грехах, преступлениях. Скрываемое несчастье – это ложь, ложь через всю жизнь. И гордость от этого непомерная. Как горды у Достоевского его женщины.
‹Среда, 2 августа [1989 г.]›
Когда я слушаю стихи великих, как Ахматова, или гляжу на сохранившиеся гениальные сколки прежних вех, ровесников моих, сумевших пронести себя сквозь ад, неразряженный заряд меня томит и мучит. Нет, то не зависть, то горечь бессмысленно прожитых лет. То горечь об измене самой себе. Нести в себе запасы взрывов, озон. Я не смогла. Я испугалась вначале. Я отреклась. И по капле уходила сила.
‹[До 12 сентября 1989 г.]›
Умер Савва, но остались сестры, умерла Оля, но осталась Женя, умер Саша, но осталась Женя.
И умерла Женя…
‹14 сентября 1989 г.›
Умерла моя сестра Женя, и 14 сентября её хоронили.
Непредсказуемая душа человеческая.
И умерла Женя. Оказалось, она воплотила в себе всю семью.
Оказалось, мы с ней были очень близки. Мы постоянно писали друг другу письма.
Наши встречи в Стерлитамаке, наша поездка в Алатырь, наша жизнь в Кизеле, наши встречи во Владимире.
Летние приезды во Владимир. Красная машина. Радость встреч. Поездки на красной машине. Весёлые, и смешные, и трудные свидания летом во Владимире.
И потом долго, долго не виделись.
Почему? В тисках повседневности. В погоне за этюдами. Всегда жадно хватали недостающее время, не отдавая его на развлечения. Берегли для живописи. Отказывались от радости. Зачем?
Дорогая наша Женечка!
Сегодня такой тёплый осенний денёк. Я вышла на улицу.
Берёзы чуть желтеют, и сухие жёлтые дорожки стучат, как асфальт. На углу стоит красная машина, и двое усаживаются в неё.
Обронили цветок люди. А когда шла обратно, ни машины, ни цветка не было.
Красная машина… Люблю я эти осенние прохладные дни.
Всё – как тихая музыка.
И солнце ласково и тихо, как улыбка матери.
Я сидела в саду и смотрела на красные рябинки и вспоминала.
Первый раз, быть может, в жизни я так сидела и вспоминала.
Ты растворила двери в прошлое.
И вот теперь я задумалась: в чём причина её неуживчивости, в чём причина конфликтов с людьми, ей близкими?
[Черновик письма Кузиным в Саранск]
‹25 октября 1989 г.›
Дорогие наши друзья!
День грусти и печали – 25 октября. Всю жизнь мы посылали поздравления и телеграммы Жене и Оле – и вот пустота! Иногда вспоминали в последний день и мчались на телеграф. Волновались и хлопотали. Это было так важно и так нужно. Потом Оли не стало с нами, и поздравление Жене было воспоминанием и об Оле.
Куда деваться от памяти! Она раскручивает ленту длиною в жизнь, событий и чувств. Я вспоминаю, как мы с Женей устраивали ваше семейство в Саранск.
Почему-то мы с ней были в Москве вдвоём. И на бирже встретили режиссёра Вениаминова. Он хотел и нас с Витей забрать, но мы были влюблены во Владимир. А для вас Саранск оказался судьбой.
Когда на улице загудит машина, то я вдруг вспоминаю двух весёлых девочек Женю и Олю, которые учились играть на рояле. Учились они хорошо (как, впрочем, и всё, что они делали). Преподавал им студент Московской консерватории, Петя – маленький подвижный человек. Нам он казался самым замечательным и талантливым. Учитель – студент консерватории Петя. На занятиях присутствовали: я – слушатель, они – участники. Занятия были очень напряжёнными. Но если на улице раздавался гудок автомобиля, Петя прерывал самые напряжённые моменты и с лукавым видом восклицал: «А ну-ка, пропойте». Надо было повторить точно звук. Или: «Какая нота?» Но, бывало, машины гудели аккордом, и тогда это было ещё сложнее повторить. Нам всем становилось весело. И занятия продолжались.
Поистине, наша жизнь – миг, и мы в ней пылинки.
Иногда Женя так близко ко мне, что кажется совсем живой.
Когда на улице загудит машина, я вспоминаю двух весёлых девочек.
‹29 октября 1991 г.›
Поёт Вишневская. «Я не в поле травушкой росла». Голос взволнованный, звонкий. А перед глазами былое: Магадан. Августовская ночь. Голос моей сестры. Как похожи. Чистый благородный тембр. Мы стоим с Олей под окнами репетиционной комнаты. И оттуда звуки рояля и её голос. Под чужим небом, под чужими сопками. А сердца наши так открыты ко всему прекрасному. И от звуков песни прекрасной душат слезы. И радости искусства, и горечи, и обиды, после всего кошмара.
Письмо Н.С. Луговской к И.Н. Шаровой
Здравствуй, Ириша, дорогой друг наш!
Спасибо тебе громадное, насказанное, за все хлопоты и да ещё так блестяще закончившиеся!
И прости меня, ради Бога, за то, что я ещё прошу тебя и пересылкой заняться. И близко город Москва, но для меня она сейчас весьма далека.
Поверь, что уехать мне сейчас нет никакой возможности. Витя столь переменчив сейчас в своих настроениях и состояниях! Душевное состояние его не предугадаешь, и давление скачет непредсказуемо. Оставить его на целый день? Да ещё вдруг что-то задержит… Я не знаю, к чему можно вернуться. Понимаешь, я вдруг почувствовала, что мы совершенно одни. Что у нас нет по соседству друзей или просто знакомых, которые пришли бы посидеть и провести вечер, когда надо помочь, проведать больного и как-то ободрить его.
Нет, очень много симпатично улыбающихся соседей; но это общение заканчивается лестничными разговорами и справками «что дают в магазине». Вот такая штука – оказывается, мы одни.
А может быть, все люди так? А иначе и не бывает? Мы ведь тоже ни у кого не бываем. С художниками у нас близкого контакта нет. А помнишь, в Евангелии, «а кто твой ближний?» (от Луки, гл. 10, ст. 29–38). Ответ – оказавший милость (помощь). И вот начинаешь проверять: а кому ты оказала помощь, чтобы ждать ответной. А жить надо.
Что же за заболевание у твоей Наташи? Склероз сосудов? Такая ещё великолепная цветущая женщина! Намучилась она, видно, сильно с Юрой. Эти пьющие мужички… сколько же они замучивают женщин.
Крепко обнимаем, я и Витя. Всем привет от нас. Пока ещё дома всё подчинено Витиной болезни.
Ещё раз за всё спасибо от обоих.
Н и В.
Письмо Н. С. Луговской к И. Н. Шаровой
‹Март 1992 г.›
Дорогая Ирина!
С большой радостью получили твоё письмо, хотя в нём радостного ничего нет. Спасибо, всё рассказала о своих делах и бедах. Будто повидались. Мы часто вас всех вспоминаем. Трудный у вас год. А Лена как терпит и всё успевает делать – это просто невероятно! Действительно, это Бог силы даёт!
У нас тоже жизнь трудная в этом году. И, кажется, чувства юмора уже не хватает.
Как ни парадоксально, чувства к отечеству нашему живы и в нас. И жаль нашу страну, которой уже нет, которую так бездарно раздолбали. Теперь осталось только распродать её ретивым предпринимателям всего мира.
И это бы всё ничего, когда ещё законы мироздания сохраняются и, как всегда, идёт к нам весна. Ночью весь двор блестит, как стеклянный, от подмёрзших вешних вод. А днём можно ходить в осеннем пальто, и совсем не холодно. Разве это не великолепно?
Но плоды перестройки уже добрались до нашей семьи. У Вити открылась на ноге трофическая язва. Сперва малюсенькая, теперь порядочная, и не хочет заживать уже три месяца. Появилась она 27 декабря. И омрачила нашу жизнь вконец. Не радует ничего. Всё приходится самой: хожу по магазинам, стою в очередях. Езжу в мастерскую. А на душе – грусть. Вечером делаю перевязки с разными лекарствами. Глажу бинты (ничего в аптеках нет). Вот так у нас жизнь идёт.
Скоро откроется у нас областная выставка. Я тоже отнесла туда три работки. Но в общем работа идёт плохо. Времени мало. Приходится возиться с коммерческими «работами». А они и не очень ладятся, и не продаются. И делать их так скучно.
От всей души поздравляем вас с весной и прекрасным радостным праздником Пасхой, с воскресением Иисуса Христа. И желаем, несмотря ни на что, твёрдости духа, оптимизма и здоровья. Крепко обнимаем тебя, надеемся увидеться.
Нина, Витя.
Письмо Н.С.Луговской к И.Н.Шаровой
‹15 мая 1993 г.›
Дорогая Ириша, здравствуй, дорогая наша!
Как у вас дела? Хорошо, если все здоровы и веселы. Как ты сама?
А я попала в «западню».
Давно лежит это начало. Не хотелось заканчивать. Подвела меня моя «дорогая» больная нога (тромбофлебитная). И задела я её чуть-чуть подрамником. Но старая болезнь так изменила кожу, сделала её мертвой (как пергамент). И последствия – невесёлые. С середины марта (а до этого неделю я ещё что-то доделывала, что-то начинала, о чём-то мечтала. В общем, была в таком внутреннем движении, что внезапная остановка – катастрофа).
И вот я лежу, лежу, лежу… Всё толчётся на одном месте – не хочет заживать. Да вдобавок ещё очень сильно и часто болит. Глотаю на ночь всякую «дрянь», чтобы спать. И сама себе делаю перевязки – очень томительное занятие.
На бедного Витю всё свалилось. Ему тяжело. Соседи все разъехались на свои дачи… А я ничем не могу помочь. Эх, сейчас бы по улице пройтись, быстрым-быстрым шагом, подставить лицо под ветерок и посмотреть на юную берёзку… Боже, как здорово!
За окном у нас расцвёл и зазеленел целый парк. Но лирика не посещает меня. Я тоскую. И никак не могу выбраться из этого болота.
Только теперь (задним числом) начинаешь понимать, что я была очень счастливым человеком. Была здорова. И тащила на себе… Зиму тащила на себе с холодами и всеми неудобствами. Моталась по магазинам. Ездила в мастерскую. Витя болел целый месяц. И говорила: «Только бы пережить зиму. Я потом всё догоню». И сорвалась.
Прости дружок, что я так разгоревалась.
Интересно, как вы живёте? Как Наташа, и Лена, и Лёля. А главное, ты? Освоились с новой жизнью? А что делать? Всё довольно противно. Надо терпеть.
Нина.
Уважаемый пастор!
Пишу Вам это письмо и всей нашей церкви.
Дорогие братья и сестры! Именем Иисуса Христа умоляю вас молиться за меня, за исцеление мое и за освобождение от духов зла и болезней.
Я болею с 20-го марта. Три с половиной месяца болела нога. Много трудились сестры и братья. И победили болезнь. Но стали приходить новые болезни: лимфатические узлы увеличились, начали болеть руки, а затем ноги, колени, плечи. Это полиартрит. Тяжкие боли меня одолевают. Я чувствую, что не справляюсь. Тяжкие сомнения одолевают меня. Во имя Иисуса Христа помогите мне одолеть болезни и подняться на ноги. У меня не хватает сил на борьбу.
‹31 августа 1993 г.›
Из записей Виктора Темплина:
31 августа Нину положили в больницу. Конец лета, начало осени. В комнате холодно, в больнице тоже.
Нина Сергеевна скончалась 27 декабря 1993 года, а ее муж Виктор Леонидович Темплин – 27 апреля 1994 года, оба были похоронены на Улыбышевском кладбище под Владимиром. Картины Луговской и Темплина находятся во многих русских и зарубежных частных и государственных собраниях.