Дневник. Том 1 — страница 111 из 125

[1256], занимался с драмкружками, и каждое его слово принималось с восторгом настолько, что он почувствовал потребность изложить в книге всю свою мудрость. Он писал, читал и вдохновлялся восхищением жителей Мотовилихи, почувствовал себя гением. А в Ленинграде, увы, это не зазвучало.

В Ярославле М.Н. Слободская говорила мне, что эвакуированные из Ленинграда и Москвы внесли много культуры. На деле оказалось, что, может быть, они и внесли культуру, но сами опустились до провинциального уровня. Мариинский театр тому пример.

19 ноября. Все пишу. Днем пришла ко мне Галя Футерман и принесла от девочек посылку: килограмма 4 картошки и коробочку шоколадных конфет! Ну что с ними делать!

Вечером зашла к Бондарчукам. Он уже 3 года работает над созданием атласа огнестрельных ранений, ему рисуют Калинина, Думаревская; эта мысль была подхвачена другими хирургами. Доложили Сталину, который отпустил на 4-томный атлас миллион рублей. В Нейрохирургическом институте работал над этим один Антон Васильевич. Сейчас же сам себя пристегнул к этому делу Бабчин. Нейрохирургический отдел займет 1½ тома, получат они за это 15 000, из которых Бабчин возьмет себе половину[1257].

Бондарчук читал мне стихи Есенина. Чудные у него стихи «Не жалею, не зову, не плачу», и это я в нем очень оценила. А мне и хочется плакать, да позвать некого, помочь нечем. Работай, работай, работай. Устаю, одолевает быт. С утра надо напилить и наколоть дрова, затопить, что-то постирать, что-то заштопать, а работа стоит.

24 ноября. Я сейчас прикинула, что́ мне придется получить за мои работы. За Стравинского, если там 7 листов, 4200. Уже получено и проезжено летом 2900 рублей. Рублей 450 будет вычетов! Остается 850 рублей – это в лучшем случае.

За статью еще хуже. Институт платит, оказывается, только 60 %, следовательно, за 4 листа я получу не 4000, а 2400, 1000 я уже получила. Мне хочется повеситься. Я не вижу возможности жить дальше. Не вижу возможного заработка. Девочкам в голову не приходит, что я нищая. Я в полном отчаянии. В тупом отчаянии. Я не знаю и не вижу пути. Ведь их привезти – это будет стоить около тысячи, одеть, обуть, кормить. Самое было бы спокойное – умереть.

La vie m’écoeure, j’en ai assez[1258].

3 декабря. Сейчас, разыскивая в словаре подходящие слова для «savoureux», я прочла слово «вкусно». И мне даже плохо стало. Я почувствовала со всей интенсивностью, до чего хочется именно вкусного. Четыре года подряд есть только невкусное, безвкусное. Уж год, как я занимаюсь только умственным и довольно напряженным трудом, потребность сладкого у меня невероятная. Суп на воде, кашка на воде, овощи на воде, суррогат хлеба, которого не хватает, чай без сахара, без сладкого… Я стараюсь никогда об этом не думать, а вдруг прорывается, это по-настоящему мучительно. J’ai beau[1259] перемещать внимание… Ну, все равно.

Была вчера опять в филармонии. Играли «Токкату» Баха, концерт Моцарта, Седьмую симфонию Бетховена. Дирижировал, и очень хорошо, Зандерлинг, а концерт играла чудесно Юдина. Чудесно переливались бриллиантами люстры, дивный зал, отдыхаешь там ото всего. Какая разница с видом того же зала в 42, 43-м году. Теперь он переполнен, тепло, публика хорошо одета, война от нас ушла далеко, вернувшиеся из эвакуации ее и не видали в глаза, и город, люди как будто и забыли о ней. И это больно. Только священник молится за воинов, на поле брани убиенных, и кругом стоят женщины всех возрастов и плачут. Я сегодня была в церкви, подала поминание за моих друзей, погибших за 41 – 42-й год, и видела глаза этих женщин, не забывших о войне.

Дивно пели запричастный стих[1260]. Я тоже плакала и мечтала о счастии для всех моих близких; Боже мой, Боже, если бы я могла чем-нибудь им помочь. Кроме мечтаний у меня нет ничего.

28 ноября. Часов в 11 вечера позвонила мне О.А. Смирнова, живет напротив, на Кирочной, 3. Говорит: «Приходите, есть икра, вино, захватите хлеб, у меня тепло». И я, со свойственным мне легкомыслием, пошла. Чудная ночь, полная луна, светло, сухо. В такие ночи осенью 41-го года были жесточайшие немецкие налеты. Не верится, что все это в прошлом. И тут же я вдруг ясно, ясно представила себе состояние Германии, всех немцев. Как медленно сжимается вокруг них кольцо, и выхода нет, податься некуда. Вспоминаю Нюрнбергскую Eiserne Jungfrau[1261] – вся Германия сейчас в положении того смертника, которого закрывали в ней. Как мог этот умный народ поверить во всю расистскую белиберду Гитлера и довести себя этим до эшафота? И вот сравнить: Франция дала Наполеона, в которого были влюблены даже враги, который воевал благородно, по-рыцарски. Германия породила истерического маньяка и рабовладельца Гитлера. И расизм-то его от необразованности и нуворишества, вроде нашего марризма[1262].

Племянница Анны Петровны жила во время эвакуации в Котласе, городе ссыльных[1263]. Ей пишут, что теперь туда привозят сосланных из Эстонии и Буковины! Освободители! Какой ужас. Нашим военным строжайший запрет общаться с иностранцами, даже союзниками. Что мы: народ-раб от природы или юный народ, накопляющий силы?

5 декабря. От Марка, гл. 9, 24. «Верую, Господи, помоги моему неверию! 29. Сей род не может выйти иначе как молитвою и постом».

Может быть, придут люди с горячей верой, с молитвою и постом.

27 лет нищеты, голода, террора сделали нас духовно дряблыми. Нас, интеллигентов.

В народе всегда появлялись подводные течения, выливавшиеся в конце концов в несущие новые начала сильные бури. Что заставляет этих возвратившихся в деревню с войны демобилизованных коммунистов идти венчаться в церковь, как Смолин в Глухове? Другой по собственному почину повел в церковь жену, с которой был зарегистрирован лет 6 тому назад, ребенку уже 5 лет.

Крестьянство могло принять ужасы немецкого нашествия и колхозов как Божью кару за поругание веры и церквей. Я жду спасения России от крестьянства. В огромной армии, завоевывающей Европу, есть какая-нибудь назревшая мысль.

9 декабря. Мне чуется, что сейчас по всей Европе, тоже подводно, начинается наша борьба с поистине демократическими странами. Бельгия, Италия, сейчас усмирение Греции англичанами. Причем в наших газетах, конечно, все передается со своей колокольни, и поэтому результаты неожиданны. Например, выступления в палате общин по поводу Греции: передаются только отрывки речей левых, а затем, после речи Черчилля, вотум доверия правительству 290 голосами против 30! А вот что говорили другие, – этого нам знать нельзя[1264]. Сами мы заливаем кровью все инако моргнувшее, не только мыслящее, и стоим за демократию! Ох, до чего надоела эта ложь! Нет сил.

Я сейчас закончила перевод первого тома «Chroniques de ma vie» Стравинского, 186 страниц за один месяц и 9 дней. По-моему, это здорово. За октябрь перевела для Бондарчука книгу Desorte в 4 печатных листа и в сентябре корректировала перевод Delmas et Laux, 236 страниц. Кроме того, за это же время распилила 1 метр дров! И была 5 раз в филармонии. Für eine ganz alte dame leiste ich wirklich viel[1265].

А денег нет как нет, правда, я их проездила с шиком. Теперь бы надо найти опять такую же умную книгу для перевода.

Умные люди перевелись в моем обиходе, люди такого острого плана, как А.О. Старчаков, Петтинато, каким был в молодости А.А. Смирнов. А если и есть и встречаешь, то кто же станет искренно говорить. Все надели на себя намордники с замками и ни гугу. Уж раз Елена Ивановна меня могла предать, куда же дальше.

Насчет намордников я вспомнила курьез. Поженившись весной 1914 года, мы стали с Юрием искать квартиру, в моей мастерской на Васильевском острове было тесно. Нашли что-то подходящее на Алексеевской, в доме архитектора Шретера[1266], только на лестнице страшно воняло кошками. Пошли к хозяину, зашла речь о кошках. «Знаете ли, – сказал он, – я изобрел способ уничтожить этот дефект, я надену на всех котов намордники»!??

26 декабря. Вторую неделю валяюсь с гриппом. 22-го был день моего рождения (9 по ст. ст.) – 65 лет. До чего стара! И все живу, и нужно жить, пока Евгения Павловна не вернулась. Mon année s’est annoncée mal[1267], температура была нормальная, пришлось встать и идти умолять дворничиху наколоть дрова, пойти за хлебом, продать часть его, благо за болезнь много накопилось. В комнате холодно! Ужасно болеть в одиночестве, в наших советских условиях. Прибирая комнату, я подняла газету, и вдруг мне стало даже больно от острого сознания: одна эта газета на всю огромную страну, один образ мышления, одно политическое понятие, даже на литературу, музыку, историю – на все, на все один взгляд. Я зажмурилась и совершенно ясно увидала себя в каменном мешке, я даже видела цвет этих стен вокруг меня; и выхода нет.

Зашла ко мне М.В. Юдина. Я рассказала ей об этом. «Нельзя об этом говорить, – сказала она, – и думать нельзя. Потому что если думать, то жить нельзя, надо умирать. Месяцами я не читаю газет. Надо создать себе аристократическое одиночество, только так можно существовать».

Недавно, перед болезнью, я была у Никиты, отвозила посылку для Наташи.

У него прелестная квартирка, сам он обаятелен и остроумен, как всегда. «Я не вижу тебя, – говорю я, – ученым, физиком. Ты рожден быть дипломатом». Он смеется: «От плохой конторы не хочется работать. Если бы контора была другая, я бы, конечно, пошел по дипломатическому пути».