Дневник. Том 1 — страница 16 из 125

купила муки. Сколько она привезла ее для своего семейства, не знаю; известно только, что «заградители» у нее все отобрали, а она с отчаяния бросилась под поезд.

Поездка за хлебом была сопряжена с величайшими трудностями и опасностями. Шла кровопролитная Гражданская война. Люди попадали в окружение, отсиживались где-то, пока Красная армия вновь теснила белых. А что делалось в вагонах! Оля Плазовская чуть не год пропадала невесть где, поехав на юг за продуктами.

Осенью 18-го года Юрию казалось, что надо бежать из Ленинграда. У меня сохранилось его письмо к маме от 1 октября 18-го года: «Люба мечтает о переезде в Дорогобуж… Я постараюсь побывать в Смоленске и узнать о возможности получить службу в культ[урно-]просв[етительских] организациях. Здесь сырость, холод. Сегодня купили вязанку дров за 16 рублей. Пришлось стоять в очереди с 6 до 9 часов утра под дождем»[194].

Потом, не помню когда, Юрий решил переселиться на Украину, т. к. он родился в Глухове Черниговской губернии[195], – очень уж пугал голод и холод. Я же всегда придерживалась мнения, что в минуты серьезной опасности бежать не следует. («При переправе через реку нельзя менять лошадей», – сказал кто-то[196].) С декабря 18-го года мы начали работать в Театре, и вопрос о бегстве отпал сам собой.

Перед празднованием первой годовщины октябрьского переворота (18-й год) все художники были призваны украшать город, предвиделся заработок. Тиморевы работали в бригаде Добужинского; Елизавета Сергеевна Кругликова, Елизавета Петровна Якунина и я, мы писали на красных полотнищах какие-то лозунги и плакаты по эскизам Н. Альтмана в Зимнем дворце, ползая на животе и хохоча до упаду. Здесь и началась моя дружба с Якуниной.

Из газет до нас доходили сведения о кровопролитной Гражданской войне, мелькали имена Каледина, Краснова, Корнилова, Колчака, всеми силами души мы сочувствовали им и надеялись… – это я хорошо помню. Я по уши погрузилась в театр марионеток да еще в поиски пропитания, – Васе было три года. Ни молока, ни мяса, ни хлеба. Помнится: баба продает молоко в каком-то закоулке в районе Клинского рынка[197]. Около нее несколько человек в очереди. Вася болен. Наступает наконец мой черед. Баба наливает подошедшим со стороны. «Почему же вы мне-то не даете молока?» – «А вот погоди», – наливает еще и еще. Я чувствую, что мне молока не хватит. Опускаю низко голову, потому что не могу удержать слез. Эту сцену и издевательство бабы заметил какой-то гражданин, ожидавший молоко, и возмущенно раскричался на нее, да так свирепо, что та испугалась и налила мне тотчас же молока. Торговать из-под полы было запрещено… Я убираю со стола. Вася забрался под стол и чем-то очень занят. Спрашиваю: «Что ты там делаешь?» – «Крошки подбираю…»

В ту осень или в начале зимы состоялся очень интересный спектакль. Шла пьеса Гумилева «Дерево превращений»[198]. Очень красивы и интересны были декорации В. М. Ходасевич. Запомнился фантастический восточный город, очень яркий по краскам на фоне черного бархата. А из актеров очень хорош был В. С. Чернявский в роли Судьбы, который до превращения был змеей и сохранил в своем человеческом обличье все змеиные ужимки. Музыку к пьесе писал Юрий, ее очень хвалили. Особенно хороша и оригинальна была музыка к появлению Вельзевула. Юрий впоследствии взял ее для «Куликова поля», а Блок написал для этой музыки новое стихотворение к своему циклу –…появление татар… дрожит земля… – с рубленым ритмом, передающим скач орды[199].

В конце декабря Юрий поехал в Вязьму к моей сестре разжиться продуктами. Вернулся он в стеганом полосами жилете, причем все эти полосы были наполнены гречневой крупой. За дорогу крупа утряслась, спустилась вниз и придала ему объем беременной женщины.

Вернулся он 31 декабря, а вечером мы отправились встречать Новый год в «Привал комедиантов»[200]. Юрий как был в валенках и бушлате, так и пошел, а я, так как вечер предполагался костюмированный, надела мамино черное шелковое платье и на голову накинула старинные блонды[201], чтобы хоть чем-нибудь напоминало Испанию. Запомнилось, что было очень весело. Тверской, Ляндау, Блок и Любовь Дмитриевна, Кругликова, «княжинка» Бебутова, много народа. Румынский оркестр играет… и – обычай наш кавказский – Бобиш Романов вскакивает на столик перед оркестром, дирижирует, топает в такт музыки и бешено кричит: «Жару, жару!» Где-то много пьют. Поздно, надо уходить. Где Юрий, ни его, ни Блока не видно. Любовь Дмитриевна в костюме Mme Roland une directoire (на ней полосатое платье с белой косынкой и белый с оборками чепчик на голове) со свечкой в руке идет разыскивать мужа, находит и его и Юрия крепко спящими в одной из отдаленных комнат].

1927

23 марта. Париж.

Песня слепых нищих

Моя голова вянет, как трава,

Куда ни пойду, правды не найду,

Кину, брошу мир, пойду в монастырь,

Там я буду жить, монахам служить.

Там я выстрою келью новую,

Келью новую, трехоконную.

Как одно окно на зеленый луг,

А другое-то на весь божий мир[202].

Песню эту я слышала в Ларине, когда мне было лет 10 – 11; когда я ее вспоминаю, я ясно вижу наши старые березы около амбара и зеленую яркую траву перед амбаром. Пели слепые нищие. Конец я забыла и не ручаюсь – двухоконная келья или трехоконная[203]. Но куда третье окно должно было выходить? Загадка. По-моему, некуда; Париж – это окно на весь Божий мир. Такую бы келью на террасе в Saint-Clоud[204] поставить. И больше ничего не надо. Мама и Леля все зовут меня вернуться к своим пенатам. А где мои пенаты? Меня ужас, жуть берет при мысли о России. Одичавшая, грубая жизнь, грубый язык, какое-то чуждое мне. Совсем искренно – умереть я хотела бы в Италии. И хоть бесчувственному телу равно повсюду истлевать…[205] но я бы хотела истлевать в Риме, в моей Святой земле. Там и земля должна быть культурна, каждый атом дышит прахом стольких бессчетных поколений культуры. С Энея до Муссолини или Пия Х. Вчера Clément Vautel по поводу взятия Шанхая китайскими коммунистами[206] писал: «Le chariot de Clio, la muse de l’histoire, vient de prendre brusquement un virage en épingle à cheveux et nous n’en savons rien! Cependant, on lira dans les bouquins scolaires de l’avenir – ces lignes.

Prise de Changhaï (1927)

La prise par les Chinois de cette ville, où les Européens affirmaient depuis longtemps la supériorité de leur race, a marqué la fin d’une des grandes périodes de l’Histoire.

C’est à partir de 1927 en effet que la race blanche, jusque-là maîtresse du monde, a vu décliner sa puissance et son prestige»[207]. Он сравнивает эту дату с 27 маем 1453 года, взятием Константинополя турками, замечая, что вряд ли тогда нашелся кто-нибудь, чтобы сказать: «Ça y est! Nous plaquons le moyen âge pour entrer dans les temps modernes»[208].

Под флагом коммунизма развивается самый ярый национализм, которого начало уже в XIX веке. Все расы хотят быть равноправными и владеть своими территориями.

Но негры – раса низшая. Я в этом убедилась на выставке l’art nègre[209], которое сейчас в такой снобической моде. Есть примитивы египетские, греческие, готические, китайские, скифские, – нигде нет той подлой животности, какой-то порнографической животности, как у негров. И только это. Больше ничего нет, и больше они ничего не видят. Следовательно, у них нет будущего.

Где же Россия? С Европой или против нее? Большевики хотят искусственно соединить ее с Желтыми против Белых. Это невозможно и очень страшно, чтобы это ее не раздавило. А я с Европой. Я ее люблю, все в ней люблю, мне здесь легко, т. е. духу моему легко и светло здесь. А Пенаты? Мои пенаты, верно, выброшены Канавиной[210]. И фамилия-то какая провиденциальная.

Хотя Юрий[211] что-то очень уж стал дружить с Васей, намекает на мое возвращение. Не хочется. Я бы так хотела ему помочь, заставить его работать, достигнуть всего того в музыке, что он может дать. Но жить с ним под одной кровлей не хочу. Нет на это сил. У меня полная атрофия самозащиты перед такими людьми. Я покоряюсь, бегаю на посылках и только бегством умею спасаться. Так я ушла от мамы в юности, ушла от Юрия. Так же действует на меня Л. Д. Потемкина. Надо все делать как ей этого хочется, она все знает доподлинно, и я не умею с ней спорить. Я теперь думаю, что бедному Петру Петровичу нелегко было с ней жить. Хотя он очень ее любил. Такие женщины считают, что если они дают физическое счастье человеку, – им все позволено: и грубость, и требовательность беспощадная.

Они были у меня после его возвращения из Венеции. Он привез много всяких безделушек оттуда, серег, бус и хотел, по-видимому, наделить всех знакомых. При мне он подшутил над ней, что она взяла себе львиную долю. Любовь Дмитриевна невероятно рассердилась, расплакалась и наговорила ему всяких горьких слов, между прочим: как мещанином был, так мещанином и остался. Это Потемкин-то мещанин! Бедный Потемкин.