Дневник. Том 1 — страница 17 из 125

23 июня. Боже мой, Боже мой, неужели же до конца жизни не будет у меня минуты покоя, человеческого покоя, с возможностью радоваться на жизнь, на детей, заниматься тем, что близко и интересно. Все-таки так портить себе жизнь, как я, надо умеючи. Но ведь иначе я не умею. Могла разве я силой заставить Юрия уехать и дать мне возможность спокойно жить у себя, в своей квартире, со своими вещами. Вероятно, нет, и убежала. И мыкаюсь теперь, как злополучная эмигрантка[212].

1929

<После 7 января>. Сегодня я шла через замерзшую Неву и думала о том, что сейчас в России происходит. Петр был гениален и сверхчеловеческого масштаба; был и он сам, и все его мечты. И за ним ринулось все, что было лучшего в России. Двести лет это лучшее впитывало в себя квинтэссенцию латино-германской культуры и утончалось до бесконечности, живя, как огни, над спящим глубоким болотом. Россия была как вздутый пузырь, на вершине которого были эти лучшие. Пузырь лопнул, прорвался. И теперь, пожалуй, жизнь не войдет в норму до тех пор, пока вся масса не взболтается, не окультурится, не выделит из себя оформившийся класс с ощущением отечества, которого у них пока нет.

Была я на спектакле Трама – Театр рабочей молодежи[213]. Все лицедеи – комсомольцы и комсомолки. Им страшно весело, они молодые, довольны собой. Шла «Дружная горка», оперетка[214]. Наряду с очень хорошим – отсутствие хорошего вкуса и пошлость. Много танцев очень хороших, идущих от гимнастики (физкультуры) и плясок, а наряду с этим пошлейшая штампованно-опереточная жестикуляция. Дешевов мне рассказывал, что пьесы сочиняются коллективно, следующим образом: в их художественный совет входят человек десять представителей от всего комсомола. На заседании они говорят о каком-нибудь наболевшем вопросе – напр[имер], страхе смерти, формализме и т. п. Намечаются основные линии пьесы, затем кто-нибудь пьесу эту пишет, а на репетициях начинаются импровизации, и тут же пишется музыка. Пьеса становится ясна ее авторам лишь на премьере. В скобках надо сказать, что очень талантливые режиссер Сокольский и композитор Дешевов – бывшие дворяне, des ci-devants[215]. Мейерхольд расхвалил этот Трам до самозабвения, а Сокольский ему ответил: «Вы хвалите Трам, как барыня расхваливает платье своей кухарки, хвалит, но сама не наденет». На реферате Мейерхольда[216]до его начала, которое затянулось, комсомольцы собрались в кружок и стали распевать русские песни с гиканьем и свистом[217]. Публика к этой милой шалости отнеслась с равнодушием (а может быть, и с пугливым подобострастием). Мне кажется, никогда пажи, правоведы и лицеисты[218] не чувствовали себя столь привилегированным сословием, как теперешние юные коммунисты.

Скучно, скучно, скучно. В театрах трюки, трюки без конца за полным отсутствием дарований. И кто когда будет помнить эти конструкции, хождение колесом, кинофикацию, радиофикацию и прочую ерунду. А раз посмотревши Шаляпина, не забудешь во всю жизнь. Или Монахова в «Дон Карлосе»[219]. У меня так и звучит его голос в ушах: «Она всегда мечтательна была». Какой Филипп! А по полу он ходит или по лестнице – кому какое дело. Ерунда. Все от непомерной тоски и бездарности. Бездарность без конца и края. А Моисси!

Как выскочить из этой тоски, что сделать, как освободиться от Юрия? Почему я не фон Мекк?

30 января. Последнее время Юрий каждый день объясняется мне в ненависти. Он ходит, как зверь в клетке, и ненавидит меня всеми фибрами души. Третьего дня я была в своей комнате, я вообще избегаю всякой встречи с ним. Он вошел и начал, как всегда, с денег. Денег нет, слишком много тратим, Васиным учительницам надо отказать и т. п. Я подсчитала все, что получила от него, выходит что-то мало, но ведь это только предлог, предлог, чтобы довести меня до белого каленья. И начинается: «Уезжай за границу, я тебя ненавижу, я не ручаюсь за себя, я тебя убью, я тебя выселю. Мое дарование погибает, меня семья гнетет. У меня за пять месяцев ни одной мысли».

Он меня убьет, – выселит! Я сказала раз и навсегда, что больше никуда не поеду, а что его я уже 5 лет умоляю уехать. Почему он не уезжает? Увы, ему просто жаль барской обстановки, рамки и больше ничего.

Надо заработка, денег, чтобы освободиться от него, расстаться как можно скорее. Эта грызня – это ужас. Это то, чего я не переношу органически. Бог послал мне Аннушку, которая все понимает и все чувствует. С ней, с Аленой, так легко. А Вася по тяжеловесности вроде отца.

Юрий не умеет, не может работать, заставить себя.

Сегодня была у Белкиных, и Валентина Андреевна Щеголева рассказывала, как воспитывался ее сын. Вся ее жизнь была посвящена ему. Читали, занимались, работали вместе. Как я ей завидую. Вот уж 11 лет, как я служу, работаю или ищу работы, и дети между прочим. Как это больно, и как для Васи необходим постоянный педагог, постоянный уход и присмотр. Он мало развит, ничем не интересуется длительно, малейшая трудность, преграда останавливает его. Юрий не интересуется детьми никак. Пришлось бросить уроки музыки. Необходимо бы учить Васю рисованию. У него есть способности, но я чувствую в его мозгу какую-то задвижку, какое-то нежелание додумать до конца, даже просто подумать. Я объясняю себе это болезнью, гландами. И быть так беспомощной. Сегодня я чуть приободрилась, т. к. начинают оформляться мои мечты о кустарной артели, это раз, а второе – Лишину, кажется, прельщает мысль поставить «Трех апельсинов»[220]. Мне так хочется поработать с куклами, и все же это что-то даст и я съезжу к маме.

29 июля. Царское Село[221]. A new leaf[222] моей жизни. Опять новая страница. Наконец моя семейная жизнь ликвидирована окончательно, раз навсегда. 17 июля Юрий приехал как-то очень загадочно из Бердянска, куда уехал всего 6 июля, и с очень сконфуженным видом заявил, что хочет развестись.

Я: Пожалуйста, моего голоса ведь при этом не нужно.

Он: Я знаю, но я хотел предупредить.

Я: Прекрасно. Я теперь вывезу мебель, обстановку…

Он: С какой же стати, я привык к этим вещам, мне они нужны, мы тогда перейдем на алименты, ты рубишь сама сук, на котором сидишь.

Я: Мне кажется, что вернее – ты сам уже срубил сук, на котором сидел в течение пятнадцати лет.

Он: Я приехал с предложением дружбы, а ты отвечаешь мелочностью – и т. д.

Мне нравится этот разговор о дружбе. Вытребовав нас из-за границы, он на Варшавском вокзале не подал мне руки, не поздоровался. А потом и пошло. А что я ему сделала? При первом же его увлечении я сказала: «Уходи, женись, только оставь меня одну, – в покое». А он мне ответил: «Начхать мне на все, мне важна только музыка. Уеду тогда, когда мне это будет удобно».

Я бежала в Париж. Оставила ему и Канавиной всю обстановку, билась, пока не разбилась, Юрий вытребовал детей, т. к. посылка денег была запрещена. Мы вернулись, дети сразу же ему надоели, и он сознавался, что издали он ими гораздо больше интересуется. Всю зиму он ходил по всяким знакомым и жаловался, что семья мешает ему работать. Жаловался Л. Николаеву, Юдиной, Кушнареву и еще очень многим. Он создал такую домашнюю обстановку, что хотелось бежать опять, но куда? По-видимому, Юрий надеялся, что я уеду с детьми в Дорогобуж, не выдержав такого мучения, а он опять заживет чудесно с Капустиной. Но je n’ai pas marché[223]. Я теперь анестезирована и перебралась со всем своим скарбом в Детское Село. Я чувствую себя здесь у себя, хочется создать уют, теплоту жизни. Меня Юрий как-то поражает своим вкусом. Его жены – мещанки и по происхождению, и по вкусам, по моральному облику. Самый низ, то общество, которое мы смотрели в водевилях. Папаша Канавин со своим красным носом, известный в Петрозаводске тем, что виртуозно отливает спирт из запечатанных бутылок и торгует этим спиртом. А вся компания Солнышковых? И в такой среде Юрий чувствует себя как дома. Про Капустину Петров мне сказал: «Очень мещаниста, совсем некультурна, небездарна, но лишена всякого сценического обаяния; когда Капустина на сцене – неприятно. Очень цепкая. Нам никому не понятно это увлечение». Мне иногда кажется, что это влияние того круга, в котором он вырос. Его тянет к мещанам.

Я очень боюсь, что его дарование заглохнет. Все-таки нельзя безнаказанно руководиться всегда и во всем одной физиологией. Толстые говорят, что все, особенно мужчины, возмущены всей этой историей. Мне же сейчас много легче, словно гора упала с плеч. И так хочется устроить себе какой-то заработок, чтоб не зависеть.

И как хорошо здесь, в Царском. Как все красиво – парки, озера, дворцы, домики, очаровательные особнячки, дух Пушкина. И после озлобленного Ленинграда с его зверскими трамваями – благодушное настроение Детского, доброжелательные соседи, милые Толстые. Что бы кто ни говорил, я люблю А.Н. и ее также. Уж очень он красочен и талантлив. Сейчас я хохотала до слез. Ночь, тишина. Пьяный идет по улице и старается как можно вернее спеть «Как сегодня день ненастный, нельзя в поле, в поле да работать»[224]. Это ему не удается. Его тенор сбивается то на фальцет, то на бас, и совсем неожиданно пьяниссимо переходит в фортиссимо. Против нашего дома он встречает приятеля, а может статься, они и не знакомы, но встречный, тоже пьяный, начинает ему подпевать. Первый сердится, но затем покоряется и только подпевает, но как! Второй уверенно и фальшиво все громче и громче поет баритоном, а голос первого взвивается фальцетом и летает сам по себе. Второй сердится: «Что ты врешь!» Они уже орут во все горло и, видя, что дальше идти некуда, замолкают внезапно. Я открыла форточку, и слезы градом текли от смеха. Потом второй стал читать какие-то трогательные стихи, и они ушли.