Дневник. Том 1 — страница 21 из 125

10 мая. Читаю книжку о Тургеневе, записи его современников и его самого[275]. Бесконечно мне жаль людей – такие они одинокие, несчастные, как слепые котята торкаются бедной своей беззащитной головой, страдают до исступления, и только что начинают прозревать, как их физическая машина уже отказывается служить и наступает конец. И несмотря на все свои страдания, на мучительное одиночество – в этот короткий миг, данный для жизни, – как старается бедный человек проявить, выявить свое божественное, свой дух, свою миссию, дать все, что может, из данного таланта вернуть десять. Бедные Тургенев, Лев Толстой, Наполеон, Петр, – я думаю, что Петру не раз хотелось размозжить голову о камни от ужасного одиночества. И чем выше человек, тем более одинок. Не жаль лишь тех, кто, замкнувшись в свой маленький мирок, благоденствует. Не помышляя ни о чем. Бедное человечество. А когда еще оно переживает такие подлые эпохи, как мы, когда ежеминутно из нашей среды какие-то щупальцы вырывают близких и засаживают в тюрьму и дальше…

22 мая. Когда я бываю в Петербурге, то прихожу в положительно разъяренное состояние и мысленно ругаюсь самым непристойным образом. Шум, какая-то толпа ободранных, желтых, изможденных, озлобленных людей; на углах неистовые громкоговорители, которых никто не слушает, но которые оглушают и поставлены нарочно, чтобы сбить людей с толку. В магазинах ничего нет. Окна в кооперативах разукрашены гофрированной разноцветной бумагой, и все полки заставлены суррогатом кофе, толокном и пустыми коробками. На магазинах обуви объявления: сапог мужских, дамских, детских нет. Папирос нет, табаку нет, чулок для Васи нет, штопальных ниток нет, материи для обивки нет, в комиссионном магазине, казенном, на мой вопрос, есть ли простыни, барышня с презреньем ответила: от 30 рублей штука и дороже. К русскому обывателю, интеллигенту там относятся с презреньем, он ведь главным образом продает, где ему купить! А какой там фарфор! И бронза – все это «на крови и на слезах» собранное.

Когда-то Петтинато, когда жил здесь, говорил мне, что его поражает в нашей толпе, даже в церкви (мы были с ним в Казанском соборе[276]), отсутствие желания отодвинуться от соседа, не столкнуться. У нас всякий прет (не идет, а всегда прет) телом на тело, не ощущая всего ужаса этого. Наша толпа – толпа дикарей, стоящих на самой низкой степени развития. Католики считают свое тело греховным. В римских couvents[277] детей не купают, почти не моют, если и купают, то в рубашках. Алена рассказывала, как в Bezous[278] она на ночь надевала свою ночную рубашку поверх денной, чтобы, переодеваясь, не было видно голого тела. Они ощущают свое тело. У нас вообще ничего не ощущают, кроме физиологических потребностей, а насчет греха есть пословица: не согрешишь – не покаешься, не покаешься – не спасешься.

Ненавижу. Ненавижу беспардонную, звериную грубость, тупость, наглость, ни на чем не основанную. Ждут поезда, вернее момента, когда отворятся двери на платформу. И бросаются так, как будто им в спину стреляют из пулеметов. Не видят перед собой никого, готовы все и всех смести – брбр, – и это дурачье околпачивают как хотят. Валяются на улицах, просто, без стеснения, без стыда. Это все ужасно. Ужасней, чем мы думаем. С каким презреньем должен англичанин смотреть на эти валяющиеся мертвецки пьяные фигуры, на все.

Больно. Святая Русь!

Вчера справляли Аленины именины. Обедали Толстые, Дешевовы, Загорный. Юрий рассыпается. Меня как-то это мало трогает, мало убеждает. Сможет ли он работать, пропустив столько лет? Боюсь, что Алене после вчерашнего торжества будет хуже. Почему у меня дети не как у всех, а за них так мучительно страшно.

16 июня. Тоска невероятная, такая тоска, что кажется, голову бы себе размозжила! Можно ли жить в стране, обреченной на голодное вымиранье, можно ли жить среди тупых, мрачных, озлобленных людей, злополучной, голодной, обманутой черни, мнящей себя властительницей. Я слушала как-то в вагоне разговор двух молоденьких женщин: «У нашего поколения нет ни прошлого, ни будущего, одно тяжелое настоящее. Старшее поколение живет прошлым, воспоминаниями, оно видело хорошую жизнь. У нас же только служба, жизнь впроголодь и ничего лучшего впереди». Жалко мне их стало очень. Как бы я жила, если бы я не знала Италии, если бы на каждом шагу меня не поддерживало Ларино, прошлое. Когда я шла за гробом А. И. Зуевой по полям за Мечниковской больницей[279], слыша пенье жаворонков, я вспоминала Помпею, я шла там в старый амфитеатр, и так же пели жаворонки, и еще звенели пчелы. И так захотелось в Италию. Умереть только там. Лежать только в моей Святой земле.

Как ужасна смерть в больнице. Мертвый становится сразу вещью, пустым местом. Всем, умершим в больнице, делают вскрытие, труп от груди до низу зашит крупными стежками через край. Это как-то просто до ужаса. Я была в мертвецкой. Это очень страшно. Но потом я поехала на Охту на кладбище[280], и люди, ехавшие в трамвае, были еще страшнее мертвецов. Желтые лица с кожей, туго обтягивающей кости, провалившиеся глаза, люди, отощавшие от долгого недоедания и обреченные на смерть. В 18-м, 19-м году было совсем другое и «смертники» были другие. Это были главным образом интеллигенты. Они были ошеломлены революцией, внезапно наступивший голод сразу сломил слабых. Люди пухли от голода. Никогда я не забуду одно лицо. Я его встречала всегда в конце Невского. Мне казалось, что это был какой-нибудь маленький чиновник, Акакий Акакиевич какой-нибудь[281]. Он был небольшого роста, в котелке и черной крылатке, глядел он исподлобья, и взгляд его круглых карих глаз был испуганный насмерть. Лицо тоже было круглое, опухшее и желтое, как воск, с зеленоватыми подпалинами. Я знала, что этот человек долго не протянет. Потом больше я его не встречала. Этот смертный ужас в глазах: тогда ведь люди мерли, как мухи, на ходу. И у всех был такой же распухший восковой вид. Теперь не то. Долгое недоедание высушило людей, и теперь хуже вид у рабочих. Они тоже желтые, но совсем высохшие, худые. С них сдирают под видом соревнования, ударничества и пр. девять шкур. Наш сосед, милый Васильев, рассказывал мне, что он теперь иногда до 2 часов ночи ездит по округу, починяя машины новоиспеченных рабочих. Их было на здешней механической базе более 150 человек – учеников. Весь май они возили тракторы и катки перед нашими окнами. Вся эта молодежь, девицы и парни, ходили, обнявшись, за катками или лежали на солнышке. Затем они кончили ученье, их выпустили на работу, и они ломают все машины. А настоящие техники из сил выбиваются.

Когда я везла Анну Ивановну в больницу, с нами везли женщину, которую сопровождал сын, рабочий Путиловского завода[282], лет 24, необыкновенно нежно ухаживавший за матерью. Из больницы мы ехали с ним вместе в трамвае, и он мне рассказывал много о заводе. Он жаловался, что совсем нету квалифицированных рабочих – куда они подевались, неизвестно. Оттого, вероятно, в продаже, кроме бракованных вещей, ничего нет. Я купила чашки в государственном фарфоровом магазине (императорский завод[283]), очень хорошенькие, по 1 р. 9 коп., все с изъяном. Купила здесь Васе фуфайку, всю уже перештопанную. До какого крайнего банкротства должно было дойти государство, решившееся обречь своих жителей на такой голод во всех отношениях и вывозящее все вплоть до лука и чечевицы за границу. Какой это глубочайший позор! Все это рабочим объясняется строительством. Но зачем строить, когда работать некому? Вся эта ложь меня приводит в исступление, и до чего я презираю народ, который все это терпит. Он, очевидно, и не заслуживает ни лучшей жизни, ни лучшего правительства. Но людям со свободным духом здесь не место, и надо направить все усилия, чтобы в будущем экспатриироваться. У Васи хорошие способности к рисованию – дарование интернационально. Только бы он был здоров. Сегодня я была в городе. Нигде нет никаких материй, никакого мыла, ничего съедобного, кроме Первой конной (колбасы[284]), люди ходят из магазина в магазин с тупыми лицами. Леле понадобилась примусная горелка – в Москве не нашлось, в Ленинграде и Детском также, теперь ей привезли из г. Зарайска[285]. Жизнь унизительная до последней степени.

Знакомая К. служила в Москве гидом и была приставлена к каким-то иностранцам, которым понадобилось купить кусок туалетного мыла. Обошли весь город и не нашли. Иностранцы были удивлены, а девица страшно сконфужена. Она отправилась в Наркоминдел[286], рассказала это, и ей дали наряд на мыло, которое она и передала своим иностранцам. Они опять удивились и стали допытывать ее, какими судьбами ей удалось достать это мыло. Узнав, в чем дело, они взяли да и написали благодарственный адрес в Комиссариат иностранных дел за доставленный им кусок мыла. Девице влетело, и, кажется, она лишается места.

Но что должен думать приезжий европеец о стране, в которой на 13-м году революции, в мирной обстановке обыватель не может себе купить куска мыла? Кому это нужно – вот что меня интригует.

На днях я обошла весь Апраксин, Гостиный, Пассаж в поисках одного метра синего сатина. Во всех магазинах лежало на полках по нескольку кусков черного сатина и больше ничего. Было похоже на страшный сон. Теперь уже и этого нет. Мне надо срочно сделать ремонт в комнате, куда должен въехать Юрий. Мне нужно три доски 2½ дюйма и 3 доски 1 дюйма толщины. Я уже жду полтора месяца, нигде на складах нету. Нашему жакту (жакт – жилищно-арендное кооперативное товарищество) необходимо сделать очень много починок и построек – и все стоит.