Дневник. Том 1 — страница 25 из 125

[323]. И все пьют. Вот Андрей Белый говорил: наш народ страшно талантлив, я сам это видел, щупал, работал с ним, с рабочей молодежью – очень талантливы[324]; и за 12 лет никого не выделилось, спиваются, опускаются. Что-то мешает им.

Боже мой, зачем я только вышла замуж, народила больных детей, дать им ничего не могу, семья мне ничего не дала, кроме горя. Сейчас я думаю, что если уж судьба меня обратно бросила в Россию (несуществующую), то, вероятно, для того, чтобы спасти Юрия, ввести его в оглобли, а как это трудно, дать ему возможность закончить свои вещи, творить, а не болтаться в театральной грязи.

Юрий и Вася одно и то же. И про того и другого можно сказать: молодец на стадо овец, а на молодца и сам овца. Беспомощные, недальновидные, слабохарактерные.

Тяжело, тяжело, тяжело. Видеть не могу сытых и глупых Пельтенбургов. Ездят ежегодно на три месяца за границу, сейчас объехали Германию, Францию, Италию, Голландию, и нам, дурачкам, говорят: «Ах, там скучно, у нас здесь веселее». Миллионы высасывают из русского леса – паразиты – и: «Ах, в Париже театры неинтересные». Для таких дур все неинтересно. Поехала прошлым летом на археологические раскопки свайных построек на Онежском озере[325]. Поехала и до каких бы то ни было раскопок соскучилась и вернулась к Генриху. А ну их. Но неприкрашенная сытость и отсутствие всякой любви к России меня выводят из себя.

Страшно беспокоюсь за Елену Ивановну <Плен>. Неужели же ее опять арестуют? В этом маленьком существе такой крепкий дух. Какое издевательство.

11 мая. В ответ на мое уныние, даже отчаяние, вижу сегодня сон: я где-то в каком-то доме, внизу лестницы, и надо мне подняться на самый верх. Совсем темно, черно. Я иду высоко, дохожу до предпоследней площадки. Тут уже светло, но ступеней дальше не видно, они занесены глубоким синеватым снегом, покрытым гололедью. Я пытаюсь лезть, но Вася (брат) меня зовет, и я спускаюсь вниз, понимаю, что из-за него. Но попасть наверх мне надо, и я опять поднимаюсь. Опять на той же площадке какая-то сутолока, кто-то хочет идти вместе со мной, но я говорю, что необходимо быть одной, чтобы пробраться через этот снег; пускаюсь в путь, но благополучно добираюсь до верха. Там несколько человек, и кто-то вроде П. Е. Щеголева мне говорит: «Я пойду вниз проститься с Надеждой Александровной Белозерской, пойдемте со мной». – «Ну, уж нет, – отвечаю я, – с таким трудом я добралась сюда, я вниз больше не пойду». И проснулась. В Париже я несколько раз видела во сне, что я взбираюсь на какую-то страшно высокую скалу, и вот уже недалеко до вершины, я оборачиваюсь, и что-то мне мешает идти дальше, и я спускаюсь малодушно.

По приезде в Петербург мне приснилось, что я на верхней площадке страшно высокого дома. Ступеней нет, а только перила лестницы, и я должна, вися на руках, спуститься с шестого этажа. Это необходимо. И я проделываю этот ужасный путь, перебирая на весу руками, добираюсь благополучно до низу. Аннушка, которой я рассказала этот сон, покачала головой – «плохой это сон».

И тут и пошло: затворение Юрия, Капустина, моя болезнь в городе весной, проболела всю осень, заболевание ужасное Алены. Этой зимой мне снится: надо подняться на гору, кажется, в Ларине, от Дымской долины. Гололедица, и я скольжу обратно все ниже. И вдруг какая-то сила меня подхватывает сзади под руки и выносит на вершину, и я чувствую, что это ангел.

Что меня спасет, что нас спасет?

Все хочу заняться своими материалами по русскому эпосу, хочу подготовить целый цикл пьес для будущего романтического кукольного театра. П. П. Щеголев смеялся над моей затеей: «Романтизма у нас не будет, т. к. романтизм подразумевает реакцию, а у нас реакции быть не может, нет к тому элементов. Никому ваш Микула Селянинович не нужен».

Как может быть Микула и эпос не нужен, как можно отказаться от предков? Теперешнее поколение отказалось от своих отцов и матерей («Известия» 18 апреля 1931 года: «Узнав о лишении прав (избирательных) родителей, порываю с ними всякую связь. Лазутин»)[326]. Хорошо. Но у этого поколения будут дети, несмотря на аборты, и вспомнит же хоть какое-то поколение, более даровитое, о своих отцах и дедах, вспомнят и об Илье Муромце. И даже не началось ли уже. Толстой пишет «Петра» – пьесу и роман. «Academia»[327] издает русские сказки, правда, говорят, для экспорта, у меня все мысли направлены на наше прошлое. Может, угол отражения уже начался[328].

12 мая. По-моему, это аксиома: каждая революция – точнее, революционная действительность – есть кривое зеркало поставленной себе цели. Эта цель достигается через 100 лет, когда уже назревают новые идеалы: 1789 – 1889, 1918 – 2018.

6 июля. Мне начинает казаться, что наша революция со всеми своими уродствами и неслыханными жестокостями есть необходимый и нужный урок для народа, для всех его классов. В торжество коммунизма я не верю абсолютно, как не поверила бы в необходимость кастрации целого народа. Если бы целый народ можно было кастрировать, то по его вымирании на его место пришли бы другие со здоровыми инстинктами и расплодились бы на его месте.

Первая польза революции для нашей церкви, для православия, к которому должно быть привито многое от католичества. Серафим Саровский и Франциск Ассизский антиподы, и насколько Франциск выше. Серафим весь в Боге для себя. Схима – величайший эгоизм. Франциск с той же любовью к Богу весь для других. Больные, прокаженные, весь несчастный мир – он для них, для себя только минуты. У нас не было таких братств. Наша церковь трусливая и пассивная, народом не занималась, оставляя его в полной темноте, и теперь видны плоды. Наши мужики никогда не слыхали ни одного культурного слова. Я смотрю на моих прислуг: Аннушка, Нюра – это же ведь зверюшки, не злые, прирученные, но никогда никто в детстве им не сказал ни одного облагораживающего слова. Поп их крестил, и на этом кончилось всякое воздействие церкви. Католические дети волей-неволей до première communion[329], лет до 12 в постоянной опеке священников.

Что сейчас творится в деревне! Сплошной донос, каждый мужик, имеющий одним зерном, одной курицей меньше другого, уже доносит и старается раскулачить соседа. Аннушка очень яркий тип и очень страшный. Преданная прислуга до поры до времени, она способна на всякое воровство, на предательство, донос, на все, что угодно. Именно крестьянство-то и должно быть наиболее перевоспитано, должно окрепнуть в борьбе, и к нему должны прийти на помощь с духовной пропагандой, научить его элементарной этике и чувству родины и общности интересов. Этому и мы должны научиться. Обухов недаром говорил: «Большевики – это очень хорошо и это очень нужно».

30 октября. Как я давно не писала и как мне скучно, когда я не пишу. Ведь здесь я сама себе единственный друг, с кем могу отвести душу. Людей, с которыми я люблю говорить, могу говорить до конца, me livrer[330], с которыми у меня совсем один язык, двое: Гоша Римский-Корсаков и Петтинато. Петтинато говорил: «Je puis être avec vous en manches de chemise, au figuré»[331].

А между тем жизнь все течет и меняется, меняется, как панорама по берегам реки. Самое большое «достижение» (модное слово): Юрий переехал сюда и работает, работает так, как еще никогда в жизни. В этом хоть утешение за мой приезд из Парижа. Не вернись мы, им бы завладела окончательно та женская шушера, до которой он падок, он бы не собрал самого себя. Переехал он с весны, заключив контракт с московским Большим театром[332]. Комнату я ему устроила очаровательную, такую, в которой сама бы пожила с удовольствием. Но характер у него такой, что время от времени его надо осаживать. Он и Вася, к сожалению, люди без чувства благодарности, добра, жертв они не видят и не ценят. Сейчас Юрий инструментует симфонию[333]. Надо думать, что кончит и что эпоха d’inachevé[334] окончена.

Лето прошло для меня бесплодно. Мне безумно хотелось рисовать, раза два удалось, вставши в 6 часов утра, сходить в парк, порисовать – и только; усталость невероятная. Домашнее хозяйство – это какой-то спрут с десятками щупалец. А у нас, в связи с огромным интересом, который все проявляют к работе Юрия, делается открытый дом, часто гости, а я почти одна. Я просто бездарна и не умею себя обставить хорошо.

Летом в доме Елены Ивановны жили Валентина Андреевна <Щеголева> с Анной Ахматовой, Радловы (Николай) и Ходасевич. Всякую свободную минуту я бежала к Валентине Андреевне, которую мне бесконечно жаль. Ахматова, которую я так близко увидала и узнала впервые, редко обаятельный человек. Я часами могла говорить с ней, любуясь ее тонким, нервным лицом[335].

1932

5<февраля>. Да, жизнь течет, меняется, люди выбывают из строя, а другие бегут дальше, не замедляя шага. Умерла Валентина Андреевна Щеголева. И не стало человека, в котором я чувствовала такое теплое к себе отношение. Познакомилась я с ней уже после моего возвращения из Парижа. Я была страшно одинока. Юрий встретил меня comme un chien dans un jeu de quilles[336], почем я знала, как отнесутся ко мне его друзья, – уже перед моим отъездом в 23, 24 и 22-м <годах>. Юрий бывал всюду один, приглашений мне не передавал, я думала, что теперь будет то же самое, что я буду для них une intruse