Я бы хотела посмотреть на другую женщину на моем месте. Впрочем, никакая женщина этого не допустила бы, а я – устрица, как говорит Вася, мой брат. А Вася, мой сын, говорит следующее: «Ты, милая моя, сама виновата, что так себя поставила. Диалектический материализм учит нас тому, что всяк сам виноват в своей судьбе. Вот и отец у тебя был такой же, имея дом, ходил в рваных сапогах. А мы, молодые, мы знаем, что только наглостью всего достигнешь, и я все время себя воспитываю, чтобы не быть на тебя похожим». Не правда ли, весело жить в такой семейке, где муж официально имеет другую жену, а дома от меня требует невероятных забот и платит за все это ничем не прикрытой враждебностью и грубостью, в которой он может сравниться только с сыном.] Очевидно, конечно, я сама виновата. Я всегда от всех людей жду человечности, внутренней культуры. А человечность вещь редкая. [Культура – тем более.] Умереть, уснуть[364]. При советских условиях мне один исход – смерть. При других условиях я бы взяла Алену и уехала в Италию и была бы счастлива. Ведь для моего счастья так мало надо. Возможность жить спокойно, без оскорблений, без домашней свары.
22 сентября. Старчаков рассказал, что в антивоенный день (это было на днях[365]) старика Карпинского повезли в порт на митинг. Вошел он на эстраду и начал в таком роде: «Мы всегда были миролюбивы, всегда стояли за мир. Вот еще великий князь Дмитрий Донской разбил татар на Калке[366]. Кто звал татар? Мы не хотели войны, они сами к нам пришли, и мы их разбили. И великий император Петр Великий тоже победил шведов под Полтавой. Кто звал шведов, они сами пришли, и мы их разбили. И великий император Александр I Благословенный тоже разбил французов. Мы не хотели войны, мы их не звали, зачем они пришли? И мы их разбили», – гром аплодисментов.
25 сентября. Мой дневник – книга жалоб. Жаловаться на судьбу кому-либо не люблю, тщетное занятие: обиженный всегда виноват. Мне больно жить, физически больно. Я вспоминаю рассказ из детских учебников о том спартанском мальчике, которому лиса прогрызла живот, а он молчал, т. к. дело было за уроком[367]. Я чувствую себя этим мальчиком. Мои раны кровоточат, а я молчу и делаю вид, что все благополучно. И главное, я знаю, что это молчание так же глупо, как и молчание того мальчика. Закричал бы, выбросил лису, правда, влетело бы от учителя, но зато остался бы жив. Кричать хочется не своим голосом от злобы – и молчу. Юрий вчера приехал из Москвы за матерьялами для музыки к фильму[368]. Приехал в Детское часа на четыре, сказал, что в тот же вечер уезжает в Москву, а между тем ночевал в городе. Вчера я была в Ленинграде, сдавала работу, отвозила Гошин сценарий Радлову, с Юрием разъехалась. Позвонила в Драмсоюз – Юрий оказался там, очень занят, конечно, а заехать в Детское не может. Приехать на два дня и уделить семье четыре часа. Хоть из вежливости и из благодарности за то, что я столько ему помогла в либретто. Это человек без привязанностей. Любовница – это физиология. Не женится на ней потому только, что я ему даю барский entourage. К детям заботы и любви тоже не вижу. И удивляюсь, как это с таким дарованием – такой маленький, ничтожный человек. Впрочем, чтобы говорить о даровании Юрия, надо подождать, чтобы что-либо из его крупных вещей было закончено. Ведь симфония и та не закончена. А оперы конца что-то не предвидится. А вдруг, как все у него, так и останется d’inachevé. Но тогда вообще моя жертва окажется ни к чему. Господи, если бы я имела возможность безболезненно для детей оставить Юрия. Уехать, хоть год прожить далеко, без этих постоянных оскорблений. Я согласна бы тогда умереть, лишь бы год, один год прожить в Италии с Аленой, забыть все горе, всю мучительную боль, а я могу все забыть, задвинуть доской прошлое, не слышать русских ругательств, не видеть пьяных, спящих в грязи на улицах. Вчера видела такой пьяный труп у Мариинского театра в 8 часов вечера, во время съезда[369]. Я не принимаю этот XVII век. Ведь все поведение Юрия – это все то же хамское бескультурье.
С 10 по 25 августа мы с Аленой прожили в деревне Рынделеве, деревне из 42 дворов, из которых 12 в колхозе. Сначала вошло в колхоз 30 дворов, да потом разбежались. Наш хозяин – колхозник. Отец его, чудесный и красивый старик, был прежде старшиной. Умница, справный и хозяйственный мужик. Председатель колхоза – бедняк, финн, по прозванию Конешный, но за всякими советами все идут к Федору Васильевичу. Председатель – пьяница и растратил рублей 200, так что деньги на сбережение дают нашему Федору, он и секретарь и казначей. Скудость жизни невероятная. Во всей деревне ни одной свиньи, держат по одной корове, по овце. У наших 3 курицы, петух, корова и овца. Лошадь обобществлена, но стоит у них. И так как заметили, что хозяева заботятся и берегут своих лошадей, то теперь, рассказал Федор, велено поменяться лошадьми. Крохотный огород. Не заводят ничего, так как, во-первых, с каждой скотины контрактация, то есть налог натурой, и затем тотчас же подозрение в кулачестве. Нет скота – нет и навоза, плохи хлеба. Приказано делать силосные ямы следующим манером. Выкапывается яма метра в два глубины и ширины, ставятся к стенкам колья, как для плетня, и заплетаются ветками. Пол тоже. И туда складывают силос. Сверху заваливается соломой, а поверх соломы землей, как для ледника. Через несколько месяцев там образуется навоз. Земля сырая, вся деревня стоит на невысоком бугре между двумя огромными болотами и лесами. Для силосования засеяно много подсолнухов. Мне рассказывали, что в некоторых местах приказывали силосовать, за неимением другого, клевер и вику[370], лишь бы силосовать, так как это приказано свыше и с местными условиями не считаются.
При нас пришел приказ единоличникам отправить 8 лошадей и 16 мужиков на лесозаготовки, это было около 20 августа, когда крестьянам оставалась какая-нибудь неделя хорошей погоды для уборки сена и овса. И говорят, в прошлом году было то же самое, в самую страду угнали народ на 10 дней. Я думаю, что наши хозяева вошли в колхоз для спокойствия. Их, как бывших справных хозяев, причислили бы к кулакам, и жизнь была бы кончена. Удивительно славная семья, тихая, ласковая, уютная. Жену сына убило молнией, остался сынишка. Была она, судя по мальчику, очень красива. На образах, на комодах все вышитые полотенца из ее приданого. На одном вышиты птицы и цветы и надпись: «Катя вышивала, пташка распевала». Жалко смотреть на крестьян, на их скудную жизнь. Ни сала, ни масла, ни мяса. Только картошка, огурцы да молоко от одной коровы, которое они почти не пьют, а возят в город, продают литр по 2 рубля 20 копеек и покупают на эти деньги сахар (по 20 рублей килограмм) и булки по 2 рубля 50 копеек. «Чаем только и развлекаемся, а то совсем есть нечего», – говаривал Федор Васильевич, старик. Это заколдованный круг нашей крестьянской политики, приведшей к такому голоду и нищете.
27 сентября. Горький, Горького, Горькому, Горьким, о Горьком. Орден Почетного легиона, т. е. Ленина, шум, гам, юбилей[371]. А мне жалко, что Горький так бесславно кончает жизнь. Официальная слава, правительственные деньги и телеграммы, а всякий порядочный человек, называя его, «выражается». Все, кто были за границей в Берлине, когда Горький уехал из России, кажется, в 21-м году[372], рассказывают, что он иначе как «сволочью» наше правительство не называл. Толстые тогда в Берлине часто с ним виделись. Однажды Мария Федоровна <Андреева> утром пришла к ним, стала жаловаться, что кто-то донес, будто у них есть золото и драгоценности, может быть даже обыск, и она просит Тусю спрятать у себя чемоданчик, который она пришлет с верными людьми. Наталья Васильевна согласилась. Через некоторое время двое молодых людей принесли чемодан и попросили указать место, куда они могли бы сами его поставить. Им указали – под кровать, куда чемодан и был поставлен. Когда на другой день Юлия стала убирать комнаты, она попробовала подвинуть этот «чемоданчик», оказалось, что это ей было не под силу, так он был тяжел. Стоял он у них долго. А теперь от той же Натальи Васильевны и от многих других я знаю о его пышной жизни в Москве.
Дом в Москве на Спиридоновке[373] и Горки, подмосковная[374]. Хозяйство – полная чаша. Юрий там бывает почти в каждый свой приезд в Москву. Ведает всем Крючков, хорошо мне знакомый по Театральному отделу[375]. Он стал толст и противен, рыбьи глаза на свиной морде, говорит Юрий. Он спаивает всех, в том числе и сына Горького Макса, подсовывает ему подозрительных девушек. Вообще разлагает для устранения его влияния на отца. Разлагаются все, пьют неимоверно, околачиваются Ирина Щеголева и Муся Малаховская, Паша Сухотин вдрызг пьяный и ГПУ, ГПУ. Ягода ухаживает за женой Макса Тимошей, Агранов; какой-то тип все время сидит у двери. (Н. Радлов рассказывал.) Крючков как-то был очень недоволен и жаловался Н.В.: «Беспорядок у нас пошел. Сегодня без моего ведома приехал автомобиль». А в автомобиле был гэпэушник Агранов, привезший какого-то писателя. Весь этот народ, дорвавшийся до хороших хлебов, безобразничает. Там дома печется хлеб и в изобилии подаются чудные белые булочки к чаю. Крючков начинает ими перекидываться с кем-то. Булочки летят на пол. Горький молча встает, подымает булку, садится на свое место и молча барабанит пальцами по столу, признак неудовольствия. Было много ананасов, консервов, дамы стали надевать их в виде браслетов и т. д.