Когда-то я писала, что чувствую встречный ветер истории. Тогда мы неслись в бездну. Теперь мне представляется, что мы уже на дне, и смрад кругом, все свалились друг на друга, кто жив, кто мертв – не разберешь, все копошатся, надеясь куда-то вылезти, не догадываясь, что вылезти некуда, колодец глубок, неба не видно. И вот ползают, отталкивают, сбрасывают слабых, кусают, царапаются, стонут. Ужас, вырывают корки хлеба.
А над все этим благополучная верхушка, подкуп писателей и всех, кто может делать рекламу. За Толстым ухаживают в Москве. Я говорила с Натальей Васильевной по телефону, спрашиваю, видал ли он хозяина (Сталина)? Нет, хозяина не видал, но людей хозяйских видел, все за ним ухаживали, в особенности те, которые держат нос по ветру. Куйбышев, прослушав «Петра», сказал Гронскому: «Не занимай его политическими статьями, оставь его в покое, ему надо писать “Петра”». К сожалению, Алексей Николаевич все же написал в «Известиях» статью «Драматургическая Олимпиaдa»[401]. Увы, когда он хочет говорить политически выдержанные слова, получаются сапоги всмятку.
У Г. Попова мания – его необеспеченность. Ему не хочется халтурить, а терпеть лишения тоже неприятно. Он их натерпелся до отказа. В Москве он с Шебалиным (кажется, по совету Толстого и Гронского) решили написать письмо Сталину, прося дать возможность хотя бы пятерым композиторам, лучшим, жить безбедно и работать над крупными формами, он сам, Шебалин, Мясковский, Шапорин и Шостакович. Я обиделась за Щербачева, но Попов не находит его достаточно передовым. Мне это глубоко противно. Гоша без места, Дося Соложенко арестован, а Юрий пальцем о палец не хочет двинуть. [Я все забываю, что ведь он не Человек. Он только сухая оболочка своего дарования.] Я сама ездила к Пешковой по делу Игоря.
Письмо Лизе от ее брата Омельяна Линченко из Пирятина Полтавской губернии от 28.II.33 г.: «Ты ище списуешь, что ты деньги мне можешь выслать, – деньги мене не нужны, бо в нас за деньги нечого неможно достать. У нас хлеба на рынку совсем не видать, стакан мучники стоит 3 р., стакан пшена 3 р., 10 штук картопли 3 р., даже одна мануха стоит 20 р. У нас третья часть людей пухлых от голода, свирепствует сильно тиф. У нас умирают по двадцать душ у день. У нас сильна кража, крадут лошадей, коров, свиней, киз даже режут и идят, а на рынку однимают один у одного. Ето все я пишу тоби подробно»[402].
18 марта. За что мне такое горе, за что, за что, за что; зачем взять у меня мою девочку, мое счастье, все мое счастье, мою радость, мое солнце, – все, все, заменившую мне все счастье, которое бывает у других женщин? Аленушка, моя жизнь, дававшая мне такую любовь, которая награждала меня за весь жизненный обман, чудовищный обман, за всю ту веру, которую я принесла в жизнь. Деточка моя, родная моя, тебя замучили, умучили. Мать, у которой ребенок, должна забыть все остальное, должна анестезировать свое сердце, уйти куда-то от всего, а я, подлая, больше думала о своих страданиях, т. е. не думала, конечно, а просто безумно, до физической боли страдала тогда, в Петрозаводске, когда родилась моя Алена. Poor little Alone[403] – так она себя называла – poor little Alone, деточка моя, деточка моя. Нет моих сил писать, нет моих сил жить без тебя, мой ребенок золотой. «Мусенька, ты лучше всех, всех на свете», – сказала она мне накануне смерти.
5 апреля. Паспортизация ввергла всех в невероятное уныние. Подавленность, отчаяние, стон стоит. Я зашла на днях к Знаменью[404] ко всенощной, пели «Владычице, к тебе припадем», не помню слова, толпа вся запела вполголоса, в полутьме, и мне казалось: это вопль, стон всей России. Рассказывают раздирающие душу случаи. К. Федину доктор Мариинской больницы рассказал следующий факт: работница с восемнадцатилетним рабочим стажем, четверо детей. Муж сослан на 5 лет. Ей не дают паспорта и в десятидневный срок выселяют. Она повесилась, но ее вынули из петли. Тогда она бросилась из пятого этажа. Вся разбилась, но была еще жива и сказала доктору: «Я должна умереть, т. к. тогда детей возьмет государство, а то куда же я с ними денусь».
Самоубийств тьма. Наши газеты пишут о самоубийствах богатых евреев в Германии из-за объявленного Гитлером бойкота[405] – подумаешь, какое мягкосердечие. Негодяи. Но кто негодяи? Плебс, пролетарии; ведь все эти изгнания зависят от жактов. В официальной инструкции (ее читал Старчаков и говорил мне) подлежат выселению лишенцы[406], колхозники, преступный элемент. Но затем председатель жакта получает тайную инструкцию о выявлении сомнительного элемента и классово опасного. У нас председатель некий Иванóв. По-видимому, он из богатых и хозяйственных крестьян Витебской губернии, судя по отцу, который и плотник, и штукатур, и на все руки. Сын, видимо, давно из деревни, служил каким-то инспектором на Ижорском заводе[407] и признавался мне, что т. к. от его инспектированья очень многое зависит, то заинтересованные снабжали его строительным матерьялом чуть ли не бесплатно. И вот этот жулик и в прошлом кулак – теперь председатель жакта. Ему надо выслужиться. Ему представляется, что чем больше он людей потопит, тем сильнее докажет свою благонадежность. И вокруг него такие же и хуже, вроде Наумовой, прачки и профессиональной воровки. По всей вероятности, служит в ГПУ. Доносы были на всех, и самые необоснованные.
17 апреля. Детка моя, я чувствую, что я должна как-то спасти тебя, твою память от исчезновения; неужели может погибнуть, уйти без следа мое дитя, такое лучезарное, такое милое? Беленькая, розовенькая, красоточка моя, что мне сделать для тебя? Не сумела я тебя уберечь, не все сделала, что было надо, и потеряла. Ты сердишься на меня, кошечка моя, я это чувствую. Когда умер папа, я все время чувствовала его близость, тепло его любви. И до сих пор это ощущаю. А ты ушла и не хочешь даже обернуться на свою маму, бедную маму. Я зову тебя, зову, а ты даже не улыбнешься мне в ответ. Как ты лежала мертвая, строгая, спокойная, с лицом жертвы, и укор был на твоем лице. Детка, прости меня, родная, любимая, я ведь так старалась все, все сделать для тебя за всю твою короткую и такую мучительную жизнь. Я бы, кажется, целые дни писала тебе и о тебе. Мысль о тебе уводит меня от жизни, очищает меня от грязной паутины домашних забот и неприятностей. Вся эта пыльная паутина остается где-то вдали, когда я с тобой.
Я шла на кладбище к тебе, воздух был весенний, я закрывала глаза, и мне казалось, что я еду к тебе в St. Germain-en-Laye[408]. Весенний свежий воздух, длина Сены направо, налево холмы la Machine de Bougival[409], вдали, в голубеющей дали, сизый парк St. Germain на горе, и я знаю, что под горой – ты, мой котик. Я так тебя вижу. Помнишь, дедушка Иннокентий Николаев тебя обстриг, я вхожу в сад, дети кричат: «Аленушкина мама, Аленушкина мама», – а ты спряталась за дерево, потом вышла, сияя глазками и краснея. Ты от радости всегда краснела, и как будто сердце у тебя замирало. И такая у тебя была милая круглая головенка. Не могу, не могу. И нету St. Germain, а есть дорога на кладбище.
21 апреля. На днях были у Толстых, случайно, Гаврик играл симфонию, и там Шишковы позвали нас прийти на другой день к ним. Толстой был крайне героически и шовинистически настроен. Восторгался поведением Литвинова в процессе с англичанами[410]. «Такую пощечину англичане получили, так засыпались, как никогда. Никто в мире еще так с ними не разговаривал!» (А вчера уже был обвинительный акт, и гора родила мышь!) Никита, откупоривая бутылки шампанского: «Крестьяне – не пролетариат, и мы хотим из них сделать сельскохозяйственных рабочих». Алексей Николаевич перебивает его: «Люба, крестьяне, мужик – это свинья, это тысячелетнее свинство, за которое мы нынче расплачиваемся». А я как раз принесла Наталье Васильевне сборник песен, выбрав там женскую песню для оперы, чудесную песню «Ах, молодость, молодость, чем и вспомяну тебя»[411]. «Если бы крестьянство, народ было только свинство, не могло бы оно создать таких песен, как нет нигде в мире». – «Это отдельные талантливые личности». Но тут уж все, в особенности Шишков, меня поддержали.
«Вы с Юрием отрицаете все наши достижения из-за того, что еврейских спекулянтов заставляют сдавать золото, что совершенно необходимо делать, т. к. государство нуждается в валюте». И все в таком же роде, и шапками закидаем, и на один японский аэроплан наших десять, мы раздавим, мы покажем etc, etc[412] – еще шампанского.
26 апреля[413]. Да, а Япония отрезала у нас Восточно-Китайскую железную дорогу[414], очевидно не слишком считаясь с этими аэропланами. Ведь у каждого солдата есть голодные отец и мать в деревне, не говоря уж о мобилизации. А кроме того, я думаю, в Кремле как овечий хвост трясутся: а что, как какой-нибудь победоносный военачальник захочет «революцию сделать» и сделаться Наполеоном?
На днях Лиза пришла от Сидоренковых, где была также тетя Варя и еще кое-кто, всё мужики. Пришла и стала громить власть. Вася, ухмыляясь, заметил: «Чего вы, Лиза, ругаетесь, ваша же власть, вы революцию делали, землю брали, помещиков убивали и жгли…»
«Мы делали революцию? Нет, не мы, а вы, все делал высший орган (очевидно, подразумевая высшее сословие). Кто нас поджигал, кто навинчивал, эта Фигнер, где она теперь сидит, мы как были темными, безграмотными дураками, так и остались, все студенты, господа поджигали».