И такая злоба у нее чувствовалась. И она права. И вот Россия без Бога, без хлеба, безжизненная лежит. Наша власть – дьявольская, сатанинская. Вся построенная на лжи, фальшивая, как ни одна другая. Разночинная интеллигенция бежит за ней петушком. Аристократия, высшее дворянство (аристократия духа также) и крестьянство не признали и не пошли за ней. Первые пошли на заводы Renault и Peugeot, стали шоферами[415], а вторые пухнут с голоду и мрут, а в батраки идти не хотят. И кажется мне, что они, как та барыня, что с арапками и собаками бежала от Наполеона, сами не сознавая, делают великое, величайшее дело, которое спасет не только Россию, но и весь мир от фальши и лжи насильственного коммунизма, террора, презрения к человеку, презрения к Духу.
Что может быть бездарнее, безличнее наших правителей? В этом году, чтоб поднять урожайность, выдумали сверхранний сев. Племянница Вари приехала из деревни (около Острова) – там велели посеять уже давно лен и овес. Мужики просили подождать, ссылаясь на знание своей почвы, – не помогло. Засеяли 40 пудов льна, овес – взошло, а потом выпал снег на пол-аршина, мороз – все погибло.
То же рассказывал Юрию Дунаевский о Харьковской губернии.
Гоша никак не может получить паспорта, т. е. права на жизнь, на кусок хлеба. За что? За то ли, что он внук той фон Мекк, которая дала Чайковскому возможность спокойно работать?
У нас в жакте не получили паспорта восемнадцать человек, из них Гусевы, муж и жена, пролетарий из пролетариев. Он сапожник, она ходила стирать. Оба пили. Они взяли котомки за плечи, билеты на незнакомую станцию и пошли куда глаза глядят.
Мне кажется, я сойду с ума от пенья солдат. Они все время ходят маленькими отрядами по улицам, по парку, везде, и кричат песни. Этот казенный мажор, это галденье невыносимо. Хочется тоже кричать и бежать.
Есть песня, в которой рифмы замечательные. Я не все слова разобрала.
25 июня. Мама умерла 4 июня 33-го года. После маминой смерти мы с Лелей разобрали книги, и я нашла мою любимую ларинскую книжку Гейне «Das Buch der Lieder»[416], которую тогда, в юности, я читала, перечитывала и знала наизусть. И тогда я больше всего любила
Der Tod das ist die kühle Nacht,
Das Leben ist der schwüle Tag.
Es dunkelt schon, moch schläfert,
Der Tag hat mich müd’ gemacht.
Über mein Bett erhebt sich ein Baum,
Drin singt die junge Nachtigall,
Sie singt von lauter Liebe,
Ich hör’ es sogar im Traum[417].
Не навеяли ли Лермонтову эти стихи «Выхожу один я на дорогу…»[418]?
Я не выдержала экзамена на жизнь. Меня жизнь сломила, у меня не хватило дарованья, силы, упоства, энергии. Тяжело, конечно, было – но это не изввиненье.
3 июля. Вчера получили телеграмму от Любы Насакиной (Назимовой) от 30 июня: «Саша скончался сегодня».
Более вопиющей истории, чем мученичество Александра Васильевича Насакина, возмутившее во мне все, что в человеке есть человеческого, я не знаю. Взяло ГПУ мирного обывателя, кристальной честности и порядочности, ни в чем не замешанного и ни к чему не причастного, и раздавило ногтем. За что? При обыске отобрали несколько номеров журнала «Столица и усадьба»[419] и Крестовского «Панургово стадо»[420] и заставили расписаться, что отобрана монархическая литература.
Когда Насакин запротестовал: эти книги продаются у каждого букиниста, – «Не рассуждайте. Направление монархическое!»
На первом допросе, еще до ареста, Насакину сказали: «У вас говорилось об японской интервенции». Он отрицал это.
Вернувшись домой, он рассказал это Любе, и она вспомнила: был у них однажды Поливанов, бывший судейский и еще кто-то. Говорили о трудностях жизни, о голоде и о том, что так дальше тянуться не может. Замолчали. Поливанов потер себе лоб и с искаженным лицом, как будто ему было трудно выговорить слова, сказал: «Будет японская интервенция». Мужчины промолчали, а Люба начала спорить с ним, что этого быть не может. Люба думает, что он провокатор. Первым был арестован Поливанов, и при допросах А.В. следователь все время ссылался на Поливанова. А когда Люба хлопотала о паспорте, комендант милиции раскричался на нее: «Вы посылаете мужу посылки, вы поддерживаете с ним сношения, вы должны с ним развестись». Люба разрыдалась и ответила, что до самой смерти не покинет мужа.
Как далеко нашему «рабоче-крестьянскому» до рыцарства Николая I. Маленькую, безродную модисточку, француженку Полину Gueble, не жену, а любовницу Анненкова, царь запрашивал через московского губернатора, сколько ей нужно денег на дорогу к жениху, декабристу Анненкову, и прислал 3000 рублей.
«Говорят», что пленум ЦК постановил: закончить уничтожение буржуазного класса[421].
За что арестовали Александра Васильевича? Соседу-гэпэушнику нравилась их комната, ему и другим соседям хотелось выслужиться. Донесли, что у них бывают гости. Вызвали его в ГПУ: «Кто у вас собирается?» – «Никого у нас не бывает, разве кто-нибудь придет на мои или женины именины». – «Нам известно, что на именинах вашей жены у вас было семь человек, – кто такие?» Пришлось назвать. Их всех арестовали, допрашивали и выслали на север (всех арестовали по наговору Поливанова, а дальнейшее докончила Баулер Ксения Аркадьевна). Одна из кузин Любы, Ксения Баулер, старая дева 48 лет, полунормальная (их мать просидела 25 лет в сумасшедшем доме) показала на допросе [24 июля], что она монархических убеждений. На вопрос следователя, не агитирует ли она на службе и в очередях?(!): «Конечно, агитирую, только на службе меня не хотят слушать». Она сказала, что Насакин монархист, был следователем (следователь – враг рабочего класса), тогда как А.В. был секретарем и потом членом суда по гражданским делам. На допросе Баулер воскликнула: «Вот никогда бы я не ожидала, что Насакин заговорщик!» – на что следователь расхохотался и сказал: «Какой там заговор…»
Когда я вспоминаю Любин рассказ о том, что происходило в Тотьме[422], я ощущаю какой-то холод в мозгу, ужаснее я ничего не слыхала, может быть потому, что рассказано это так просто и оттого так страшно.
Люба приехала в Тотьму 27 июня и застала А.В. еще в живых. Худ он был, как скелет, ссыльных почти не кормили, обращались невероятно грубо.
По дороге где-то пригнали в баню, а верхнее платье отправили в дезинфекцию. Они вышли из бани в одном нижнем белье и долго стояли под дождем со снегом, в ожидании одежды. [Был конец апреля. После ареста выслали по этапу в Вологду, оттуда на станцию Харовскую, потом обратно в Вологду, сказав, что погонят пешком за двести верст. Из Вологды баржей повезли в Тотьму и там свалили всех, их было 300 человек, уголовных и политических, в разгромленную церковь, где они спали на голом каменном полу. Заболел сыпным тифом и умер.]
Люба приехала и пришла в больницу, когда у него начинался кризис. Ее не пустили к нему, а сами пропустили кризис, не поддержали сил ночью, и он сразу стал слабеть. Люба оставляла на ночь коньяк, и сиделки сами его выпивали. Направо и налево надо было давать на чай, чтобы как-нибудь за ним ухаживать, и еще больше после его смерти, чтобы тело его не попало в общую свалку. Пробыв в Тотьме до девятого дня, Люба насмотрелась на жизнь выселенцев. Они все босые, в лаптях или драных сапогах на босу ногу. Голодные, бродят около почты и ждут посылок, а посылки приходят редко или совсем у многих не приходят. Пришел к Любе московский профессор Чернышев. Хозяйка ни за что не хотела его пускать – на нем черная рубашка, вся изодранная, так что сквозь лохмотья видно голое тело, такие же брюки. Он с жадностью смотрел на хлеб и яйцо, которые увидел на столе. Люба покормила его, и он стал просить у нее костюм Александра Васильевича. Ей рассказали, что на другой же день он его продал, чтобы купить хлеба и еды. Он был весь покрыт вшами. Любе рассказали, что он собирает на себе вшей, сыплет на хлеб и ест, говоря, что это устрицы. От голоду он уже помешался. Жена его сошла с ума, а дочь от него отказалась (тоже российское явление), и помощи нет никакой.
Заработка нет никакого. Месяц тому назад было тайное предписание всех снять с работы (вероятно, в связи с заграничными нареканьями о принудительном труде). Один старый счетовод служил где-то пастухом, и его сняли, после чего через несколько дней он умер. На улицах постоянно видишь валяющиеся трупы умерших от голода, кто навзничь, разметавши руки и ноги, кто уткнувшись лицом в землю. Их ночью подбирают, складывают по нескольку в гробы и везут на кладбище. Люба видела, как их хоронят. Привозят целый воз плохо сколоченных гробов и сваливают в яму, трупы вываливаются, торчат руки, ноги, их лопатами уминают, засыпают землей.
Встретила Люба там нашу[423] институтку Катю Корф-Путилову – муж Путилов расстрелян по делу Платонова[424]. Она сослана по доносу некоего Гросса, который у нее бывал раз в 3 года, по его доносу арестовано было и выслано 35 человек, среди них 82-летняя Обухова, которая сидела вместе с Натальей Баулер. Баулер ей посоветовала говорить на допросе, что она монархистка и все знакомые ее тоже. Это, мол, самое безопасное, большевики боятся только эсеров и эсдеков. Бывают же дуры на свете. Но какую надо иметь совесть, чтобы придавать значение бредовой болтовне выживших из ума старух[425].
Много сосланной молодежи, студентов. Студент, живший с Александром Васильевичем, работает на лесозаготовках (там не снимают с работы), носит доски и получает в день 800 граммов хлеба, это вся оплата его труда. Причем простому рабочему накладывают 5 досок, а выселенец должен нести 7.