«Тебя, как первую любовь,
России сердце не забудет»[449] –
да. И это, по-видимому, директива. В фельетоне некоего Свирина об Эйхенбауме и Денисе Давыдове, дав несколько щелчков по Пушкину, автор пишет: «Не пора ли уже забывать традицию великорусского буржуазно-дворянского литературоведения, которое больше ста лет замазывало эту реакционнейшую роль русской патриотической литературы? “Кавказский пленник” – колониальная литература»[450].
Дорвались, распоясались – а почему нет?
Больно мне нестерпимо. Я знаю, Россия восстанет из мертвых, но мне до этого не дожить, и больно, больно. Méntre la guèrra e la vergogna dura.
Проходила на днях мимо нового здания ГПУ[451]. Надгробный памятник над Россией, всеми мечтами, иллюзиями, идеалами, свободами. «Лежит на нем камень тяжелый, чтоб встать он из гроба не мог»[452].
Как-то зашла к Толстым, был болен Митя. А.Н. пришел в детскую; когда он меня видит, сразу же начинает исторические разговоры, всегда великодержавные. Он весь теперь – правительственный пафос. Он взял глобус: «Вот это все хочет взять Япония, Маньчжурия, Монголия, вся Южная Сибирь, но мы выгоним их даже из Маньчжурии… В Германии фашисты скоро провалятся. Нам надо быть в дружбе с Германией». Я не соглашаюсь: Германия нас колонизирует. А.Н.: «Пустяки, а если к нам придет 20 миллионов немцев, пожалуйста, – у нас земля пустует, они нам не помешают».
И это наш лучший писатель! Такое легковесие.
И никто-то, никто не подумает, что над родиной, над матерью своей глумятся.
12 декабря. Аленыша, родной мой котик. Скоро год, как я одна, без Тебя. Целый год. И не верю. Смотрю на твои ручки, сложенные на груди. Я так их помню, так люблю. Алена, что же мне делать, что делать, где нить моей жизни, кошечка моя родная?..
18 декабря. Когда она была больна раньше, в 30 – 31-м году, когда уже выздоравливала, я не знала, что придумать, чтобы ее развеселить. Я подарила ей свой кофейный саксонский сервизик, который Вася мне привез в 14-м году из Дрездена. Счастье было полное. И мы устраивали у ее кроватки five o’clock tea или dinette[453]. На подносе шикарно расставлены были чашечки, чайник, не хватало молочника, присоединили маленький китайский и пили вдвоем чай. И как мне всегда было с ней весело. Никогда она не падала духом, все-то ей нравилось, всем-то она была довольна. Помню, в Париже надо было ехать в St. Germain. Мы пошли из метро к трамваю (у Porte Maillot[454]), была гроза и сильнейший ливень, везде стояли лужи, и мы прыгали через них, и как она веселилась. Вася бы замучил меня упреками и брюзжанием. В другой раз мы ехали туда же, но на taxi. Шофер подкатил нас к Lunapark[455], и красные лакеи выскочили к нам навстречу, думая, что мы к ним. Мы же скромно повернули к трамваю, смеха и удовольствия было масса. Все ее веселило. Еще в день смерти мы играли в шарады – как она их придумывала замечательно. Но не могу я вспоминать этот ужасный день. Алена, Алена, приди, поддержи меня, Алена, родной мой, любимый.
28 декабря. Сегодня год, уже целый год прошел, и я его прожила, и он как в прорубь канул, а горе все то же, та же мука безысходная. И я ловила себя сегодня в церкви на какой-то бессознательной надежде, которая помимо меня во мне жила: все это неправда, этого не может быть, она жива, я ее увижу. Нет, не увижу. Но что же тогда? Что делать? Запить, принимать веронал? Не могу. Утешения не может быть. Молиться? Я молюсь. Но Алены не будет, даже во сне я ее никогда, никогда не вижу. И так тепло и уютно мне мерещится смерть. Конец. Это ведь так просто. В жизни я не вижу утешенья. Но в жизни надо еще много сделать, докончить. Главное, Васю подковать, сделать из него художника, хотя бы только направить по этому пути, укрепить физически. Будет ли у него упорство, стремление к достижению цели?
Какой ужасный был сегодняшний день год тому назад.
Ночь. Алена страшно часто дышала и стала кашлять. Температура утром 39 с лишним (39,5). Пришел Лапшин, выслушал, в легких ничего не нашел, но посоветовал вызвать профессора, Мочана или Розенберга. Я тотчас же послала телеграмму Юрию немедленно привезти Мочана или Розенберга. Боже мой! Петтинато мне писал, что его маленькая Maria была больна в прошлом году, il y avait quatre docteurs près de son lit, et s’était trop peu pour moi[456], и выходили девочку. А Юрий Розенбергу не позвонил вовсе, успокоился на том, что Мочан отказался, порекомендовав Шагана, который обещал приехать на следующий день. Сам же Юрий и недодумался приехать. С этого дня я его ненавижу. Я все могла простить, но отношение к больной Алене, опасное положение которой он понимал лучше меня, я не могу ни понять, ни простить.
Я была с ней одна с Лизой, без копейки денег, я курицы не могла ей купить. Днем начался хрип в легких. Несмотря на температуру, Алена была весела по-прежнему. За прием лекарства я ей давала взятки, тут я ей подарила свои китайские головные украшения. Она позвала Лизу и стала ей в прическу втыкать длинные серебряные булавки и очень была довольна, рассматривала пряжки. Потом вдруг спрашивает: «А где же, мама, пряжки с бочками?» – «Да ведь я только что их тебе показывала». И опять дала их Аленушке. «Ах, да, я сегодня все позабываю», – была очень высокая температура. Хрипы в легких меня страшно беспокоили. Стала от Старчаковых звонить всем докторам, никого дома не было. Иногда мне в душу закрадывался холодный ужас: вдруг не выживет, умрет, – но я отгоняла мысли скорей. Помню, я бросилась на колени в ванне, где никто не мог меня видеть, и там молилась. Температура 38,7. Целый день я читала рассказы из «Mon journal» – у нее были любимые. На обед, помню, была молотая вареная конина. Манную мне дала Старчакова. Хрип в легких все усиливался, хрип, который я не понимала и который наводил на меня смертельный ужас. Я решила призвать докторшу Гарцеву. Уже смеркалось. Адреса я ее не знала, пошла в Софию к Костюковым. Весь декабрь стоял мокрый, сырой, грязь в Софии была непролазная, по щиколотку. Я бежала, увязая в грязи, с одной мучительной мыслью – а вдруг конец? От Леночки Костюковой побежала на Колпинскую в противоположный конец города – не застала, доктор в городе. А Алена одна, с Лизой, без меня. Мама не считалась, она к детям относилась без всякого интереса. Пошла к Старчаковым звонить и попросила Евгению Павловну снять с меня обручальное кольцо, оно не снималось, но она намылила палец, сняла и обещала на другой же день продать в Торгсин: тогда только что это начиналось, и я недодумалась раньше. Я звонила Баранову, вдруг слышу голос Лизы: «Пусть Любовь Васильевна идет скорей, Алене хуже». Я бросилась домой, а Лиза пошла искать докторов.
Хрип в легких перешел в какое-то бурление. Боже, Боже мой, какой ужас. Я еще вечером делала ей клизму, она сама встала в моем зеленом халате и села на горшок. Но тут видно было, что ей тяжело. «Поверните меня», – а глазки такие беспокойные, измученные. Я ее подняла повыше. «Дай мне чаю, погорячей и послаще». Я подогрела, напоила ее. «Сердце болит». Я все держала ее, обнимая. Она лежала, как бы засыпая и успокаиваясь. Я с ужасом увидала, что она стала медленнее дышать и страшно остывать. Потом головка наклонилась немного, губки раскрылись и показалось немного пены. Она вся опустилась. Что это: обморок, смерть? Я стала звать ее, кричать – ничего. Мама испуганная была все время около. Как была, я бросилась через улицу к доктору Токарской, стучала, стучала – уже было поздно, часов 12 – отворили. Умолила дочь ее прийти с камфарой, побежала домой. Алена лежала все так же. Алена, Алена, Алена. Часа два еще она была совсем теплая. Евгения Павловна побежала искать доктора. Я не верю, что ребенок умер, не может этого быть. Часа в два ночи пришел доктор и констатировал смерть. Я ходила не останавливаясь по комнате, потом села к ней, мне хотелось своим теплом согреть, вернуть ее. И сейчас, через год, все то же. Потом пришла Наталья Васильевна, целовала мне руки и сказала: «Любочка, у вас плохое сердце, болит спина, долго ли вы проживете, на кого бы вы оставили Алену, такую нежную, такую чуткую». Помню тогда же, была со мной только Евгения Павловна, такая злоба поднялась у меня против Юрия, и я ей сказала: «Вот жертва, вот ребенок, принесенный с рожденья в жертву самым низменным страстям. Весь период беременности, кормления был одним сплошным страданием и мукой. Алена и поплатилась». Деточка моя, деточка, уютная, родная, видишь ли ты мои слезы, чувствуешь ли ты мою любовь? Или, вернувшись к своему Божественному началу, все наше житейское уходит далеко, маленькое и незаметное. Девочка моя красивая, бесценная, любимая, когда я пишу, мне кажется, словно я говорю с тобой. И сегодня день весь был мучителен. На панихиду приехала Ксения и Елена Ивановна. Пришлось позвать о. Андрея завтракать. Он очень умен, все они очень милы, но мне бы только одной остаться, одной с тобой. Целый день Ксюша с Еленой Ивановной пробыли здесь, за обедом еще приехал Борис Пронин, потом Богданов-Березовский. И я говорю со всеми, вида не показывая, что мне все это общество не под силу. Я ненавижу в себе эту выдержку. Наконец все уехали. Юрий с Васей поехали к Пельтенбургам на елку. Я уверена, что у Юрия осталось об Алене самое далекое воспоминание, в церкви он все время подпевал певчим – когда больно и горе на душе, не запоешь. И вот часов в 10 пришел Гросс и Паллада и ушли только в час. И они знали, что сегодня годовщина, зачем же приходить? Еще в церковь – я понимаю. Или, судя по моему виду, они думают, что я забыла, утешилась. Аленушка, Аленушка, детка, что ты со мной сделала? Я не могу л