Нерадовский осенью, до ареста, говорил про Израилевича: «Он наш главный враг, он разбазаривает все музеи».
Меня очень интриговал вопрос, почему «Антиквариат»[476] при посредстве Жака продает дивные вещи за гроши. Жак объяснил это тем, что эти вещи были не музейные, а купленные «Антиквариатом» за свои деньги. За границу продать их не удалось, и они решили распродавать их по своей цене, почему и продавали писателям, людям известным.
Такое объяснение малоубедительно.
Мне как-то вспомнилась сказка Андерсена (или Гримма?) о диких лебедях и их сестре, которая плела для братьев рубашки из крапивы[477]. Мне пришло в голову, что моя жизнь между Юрием и Васей – это неустанное плетение крапивы, от которого обожжены и руки и сердце, и все же в царевичей я их не обращу.
Мне очень нездоровилось за последние дни, вчера ездила в город, хотела сегодня полежать. Погода хорошая. Васе надо идти на этюды, этюды у него не клеятся совсем, решила идти с ним. Казалось бы, иди и радуйся. После вчерашнего дождя парк освежился, благоухает. Вася идет и злится безостановочно и лает, не говорит. «Что же – так и будем тихо идти? У меня вся внутренность выхолощена, я не могу жить в безденежье, в этой шапоринской обстановке, у меня одна пара сапог, у меня нет костюма» и т. д. А я иду и тащу его макинтош, терплю и стараюсь отводить его мысли. Он не смотрит на природу, ворчит, не успокаивается.
Он 4 месяца проучился у Чупятовых и разучился за это время рисовать. Встречаем Ниночку Федину на велосипеде. Она соскакивает, делает книксен, краснеет, зовет приходить. Похожа очень на отца, длинные темные ресницы.
8 июля. Я чувствую, что терпение мое дошло до грани и что такую жизнь я просто не в силах больше переносить. Я дошла до того знакомого мне ощущения, что я уйду, что надо уйти. Все мои упованья на устройство кукольного театра. Толстой с апреля меня водит за нос, обещая протекцию у Позерна; теперь я сижу у моря и жду погоды, т. е. его возвращения из Москвы. Исторический кукольный театр – былины, сказки – это может выйти очень интересное дело, если дадут возможность широко его поставить. Я внутренно подстегиваю себя и делаю все от себя зависящее, а по-настоящему, как я устала, как хочется покоя и отдыха. Но я хочу встать опять на ноги, на свои собственные, и тогда мы с Васей уедем. Заберу свой скарб, а он пусть поживет на вольной волюшке. Вася станет лучше. В деревне он был неузнаваем. На него страшно сильно действуют влияния, пример, он безвольный, мне кажется. [Я бы продолжала терпеть все, если бы Юрий работал. Он очень мало делает. Я веду статистику его работы: он три дня дома, три дня в городе у любовницы. Да и те дни, что дома, половину времени он лежит и читает. По договору, последнему, заключенному в апреле, он должен был сдать весь 1-й акт к 1 июня, к 1 июля 2-й акт. Сегодня 8 июля – он все еще работает над 1-й картиной 1-го акта, он как бы нарочно ищет себе препоны, недоволен текстом. Толстой переделывает, плохо; пишу я, идет к Старчакову – пóшло; идет к Наталье Васильевне. А чего проще: написать арию, а та же Наталья Васильевна потом напишет слова. Сегодня лежал, не работал, мерял температуру (норма). Пришел Лепорелло – Богданов-Березовский, который был очень удивлен, что я еще не уехала, очевидно был прислан с поручением, и после обеда наш больной умчался и вернулся в час ночи. Меня тошнит от всей этой грязи. Я готова, как Рылеев, говорить его стихами: «Мне тошно здесь, как на чужбине»[478], и я презираю глубоко себя, что я это терплю, этого терпеть нельзя.]
Денежные наши дела отчаянны. Получает Юрий от Большого театра и от Союза композиторов 1500 р. Покупательная стоимость этих денег дореволюционных – 1500: 45 (официальная казенная котировка торгсинного рубля) = 33 р. 33 коп. Бюджет наш сократить невозможно. Ни Юрий, ни Вася не могут жить без яиц, молока, зелени, я этими благами почти не пользуюсь. Мы задолжали за квартиру, Лизе и т. д. Скучно до последней степени. Вася худеет, у него скверный вид. Мы все раздеты. Я хожу в буквальном смысле босиком, т. к. в сапогах нет подошвы, и я чувствую, что будет еще хуже.
13 июля. Нина Сидоренкова рассказывала, как у них в Псковской губернии крестьян в колхозах душат льном: «Ни овса не посей, ни ржи, все лён, лён и лён. А сами знаете, какова земля после льна. Этот лен вымотал всю душу земли».
Ни один современный писатель так не скажет.
14 июля. Была сегодня на Казанском кладбище[479] у Алены. Кладбище превращено в каменоломню. Отовсюду доносится стук молотков о камень. Все склепы, памятники разворочены, в грудах лежат надгробные плиты, мраморные кресты; это все для городских панелей! Я увидала группы молодых граждан, обмеривающих памятник, и спросила, все ли склепы и памятники будут уничтожать. «Те, которые отбирает комиссия после постановления Президиума» (по-видимому, горсовета). Круглый храмик Орловых-Давыдовых выделен, уничтожению не подлежит, т. к. находится в ведении Дворцов и музеев. «Но, – сказал заведующий кладбищем, – они его здесь не оставят, перенесут в парк!»[480] Как это сказано у Щедрина, не помню, что надо было совершить, чтобы доказать свою политическую благонадежность; кажется, крестить жида, сделать подлог… не помню третье[481]. Сейчас ясно:
1. Отречься от отца и матери,
2. Донести на ближайшего друга и упечь его куда Макар телят не гонял,
3. Надругаться над церковью и осквернить могилы.
Смотреть на эти сваленные в кучу памятники нет сил. Сколько слёз на них было пролито, с какою любовью их ставили на вечные времена, и вот пришел хам и все снес. Зачем? Только для того, чтобы вдоль широкой улицы панели были бы обложены гранитом – и какие граниты! – и мрамором и приезжие туристы восхищались нашей культурой. А рядом в Олонецкой губернии 26 сортов мрамора. Сволочи. И все трусость подлая, желанье выслужиться, показать, что всем жертвует для коммунизма. А при чем тут коммунизм? Когда я смотрела на эти развороченные руины, я поняла, почему Стравинский перешел во французское подданство. Плюнул в лицо народа, который все готов отдать на поруганье ради спасенья своей шкуры. А насколько идейны все эти горсоветчики, мы знаем из процессов. Россия, т. е. СССР, – это сплошные растраты и воровство. Только что здесь, в Детском, был процесс. Леноблторг[482], финансовая инспекция, комиссионный магазин, универмаги – все воровали. Девять расстрелов, остальные на 10 лет, было их там душ пятьдесят[483]. Перед этим был процесс военной кооперации, еще раньше Ижорской кооперации[484], позже Торгсин. Заведующий комиссионным магазином Аркаша приговорен к высшей мере наказания. И через месяца полтора я встретила его в кондитерской в Ленинграде, он ел мороженое. От меня отвернулся. Воруют председатели горсоветов (Киев), воруют все. Где же, где же русский подлинный народ – сидит сейчас тише воды, ниже травы. Вот Федор, его отец, старик Федор Васильевич. Все эти высланные «высланцы», дохнущие от сыпняка на Новостроях и других местах.
Все-таки есть от чего прийти в полное отчаянье. «Горькая детоубийца Русь!» – хорошо сказал Макс Волошин[485].
5 августа. Сунога. «En un mot»[486], поставьте какую-нибудь самую последнюю ничтожность у продажи дрянных билетов на железную дорогу, и эта ничтожность тотчас же сочтет себя вправе смотреть на вас Юпитером, когда вы пойдете взять билет, pour vous montrer son pouvoir[487]. «“Дай-ка, дескать, я покажу над тобою мою власть”… и это в них до административного восторга доходит»[488]. И еще: «Право на бесчестье». «Бесы». Достоевский.
8 августа. Я себе всегда очень напоминаю Delobel’я из «Risler aîné» Daudet[489]. Я могу целые дни мечтать о вещах совершенно неосуществимых. Вчера, например, я целый день ездила с кукольным театром за границей, была в Париже, расплатилась с Мme Michel, была в Америке, в Италии, заехала в Падую и собралась в Ассизи. Правда, с утра t° у меня была 39 с лишним, так что весь день я лежала в полудремоте. Но и без жара я способна так мечтать, и даже не об одной себе, а о посторонних, устраиваю судьбы. Иногда я даю заказ своим мечтам и направляю их в Италию. А то, если думать о существующем, выползает дикое озлобление, встает мое горе, а т. к. у меня сейчас в очень скверном состоянии сердце и я боюсь затяжной болезни, то я и даю волю своему Delobel’ю.
22 августа. Сунога. Моя хозяйка рассказывает: председатель (колхоза) стал им говорить, чтобы они, сжав полосу, еще граблями подгребали. «Никогда я не подгребала и теперь не стану, потому что ничего не оставляю. Разве я лиходей своему хлебу? Я своему хлебу не лиходей».
Перлы из доклада Горького на съезде писателей: «Многим смешно читать, что люди изменяют фамилии Свинухин, Собакин, Кутейников, Попов, Свищев и т. д. на фамилии Ленский, Новый, Партизанов, Дедов, Столяров <и т. д.>. Это – не смешно, ибо это говорит именно о росте человеческого достоинства, об отказе человека носить фамилию или прозвище, которое унижает его, напоминая о тяжелом рабском прошлом дедов и отцов. ‹…› Возможно, что Свинухин взял фамилию Ленского не у Пушкина, а по связи с массовым убийством рабочих на Ленских приисках в 1912 году, а Кутейников действительно был партизаном, а Собакин, дед которого крепостной раб, быть может, был выменян на собаку, – действительно чувствует себя “новым”»